Он слегка покопался в тряпках, рванул было второй ящик, но тот не поддался. Тогда он вдруг попросил:

– Слушайте, а ну-ка тот чемодан?

И так как в его голосе уже не было угрозы, а кроме того, он хромал и кровоточил, я подошел к рогатой пирамиде из сломанных стульев, вырвал из-под низу чемодан и подал ему. Все, конечно, рухнуло, и поднялась такая пыль, что мы оба сразу же задохнулись.

– Мать вашу… – сказал я.

– Да не тащите сюда, откройте там, – крикнул он мне, кашляя.

Я рванул замок чемодана, он не поддавался, я рванул еще, потом стал коленкой (пропадай мои брюки!), начал выворачивать запор, но тут он мне сказал:

– Да ладно, бросьте к черту.

Потом постоял еще немного, поиграл фонариком по углам и уныло сказал:

– Идем.

Когда мы вернулись, штатский на полу увязывал книги. Кипу фотографий без рамок и с десяток писем он вложил в какую-то плоскую жестянку с пальмой и верблюдом. Зоя Михайловна стояла около начальника и о чем-то ему тихо рассказывала.

– Ну что? – спросил седой.

Мой спутник только махнул рукой. Штатский подал мне протокол и ручку и сказал:

– Вот, пожалуйста, здесь.

Я расписался. Штатский засунул протокол обыска в планшет, кивнул красноармейцам на связки книг и приказал завхозу:

– Пошли.

Я посмотрел на завхоза. Лицо у него было зеленовато-бледное, худое, глаза провалились. И зелень и худоба эти были заметны даже при дрянной электрической лампочке. Это был не особенно хороший человек – хвастун, дешевка, пижон, и я, как и все, не любил его. Но, пришло мне в голову, вот он сейчас шагнет за порог, и этим шагом окончится его жизнь.

Мне было не жаль его, и если бы он заплакал, я бы, вероятно, почувствовал только отвращение. Но эта покорная обреченность, молчание это – они были попросту ужасны. И вдруг завхоз поднял голову, посмотрел на меня и слегка улыбнулся одной щекой.

– Ну что ж, ничего не поделаешь, – решил он печально и твердо. – Не ругайте меня, хранитель с директором.

– Ну, пошли, пошли, – негромко и благодушно сказал седой и похлопал его по спине.

Они ушли. Осталось четверо – я, Зоя Михайловна, седой военный и мадам Смерть.

– Так, – сказал военный и прошелся по комнате. – Так! Я вас очень попрошу – вас и вас, – он строго ткнул в меня пальцем, – никому ничего не рассказывать, понятно? А лучше вообще не говорите, что были здесь, понятно?

– Понятно, – ответил я.

– Ну, конечно, конечно же, – воскликнула Зоя Михайловна и, перепутав нас, одарила меня нежно-восторженным, чутким взглядом.

Мадам Смерть молчала, за все время обыска она не произнесла ни слова.

– Все, что относится к нашей работе, является государственной тайной, – продолжал военный. – И разглашение ее карается очень строго. Понятно?

– Так точно, – ответил я. – Все понятно. Он недоверчиво покосился на меня, открыл портфель, вынул палочку сургуча, веревку, печать, спички и сказал:

– Идемте.

Я пришел к себе и бухнулся в кресло. Подумал, что надо бы хоть согреть чаю, но вдруг как-то разом перестал чувствовать, думать, существовать. Разбудил меня только телефонный звонок.

Я посмотрел – солнце уже затопило всю комнату, по вишням в саду веял теплый ветерок, было полное утро.

Я встал и снял трубку. Говорил директор.

– Приходи сейчас же, – сказал он мне.

– Знаю, – ответил я.

– Откуда? – удивился он.

– Присутствовал.

Последовала небольшая пауза, а потом он приказал:

– Ну, иди.

Когда я вошел в кабинет, директор сидел за письменным столом и о чем-то тихо разговаривал с Кларой. Увидев меня, они оба замолчали.

– Так как же это вышло? – спросил директор хмуро.

Я стал рассказывать и когда дошел до того, что поругался с военным, директор усмехнулся и покачал головой.

– Все партизанишь? – сказал он горько. – Ну-ну!

А Клара пропела:

– И надо было вам связываться.

– Ну а в чем дело, не знаешь? – спросил директор. – За что его?

Я пожал плечами и улыбнулся.

Он поймал мой взгляд и снова нахмурился.

– Как это для тебя просто, – сказал он, вздыхая, – ну, до чего же все просто!

– Да не знает он, ничего не знает, – быстро сказала Клара и взглянула на меня: «Молчи».

Директор тоже посмотрел на меня и нахмурился, потом отвернулся, снял трубку и начал куда-то звонить.

– Пошли, – шепнула мне Клара. Мы вышли. На лестнице она вдруг остановилась и взглянула на меня. Это был открытый, ясный, вопросительный взгляд.

– Ну что, Клара? – спросил я. – Что, дорогая?

– Ничего, – ответила она громко и вдруг тихо спросила: – Мало вам было, мало? Для чего вы их дразните, зачем это вам?

– Я их… – начал я, да так и не окончил.

Ведь и в самом деле получается, что дразню. Я-то стараюсь пройти тихо-тихо, незаметно-незаметно, никого не толкнуть, не задеть, не рассердить, а выходит, что задеваю всех – и Аюпову, и массовичку, и того военного. И все они на меня кричат, хотят что-то мне доказать, что-то показать. А что мне доказывать, что мне показывать, меня просто нужно оставить в покое!

«Товарищи, – говорю я всем своим тихим существованием, – я археолог, я забрался на колокольню и сижу на ней, перебираю палеолит, бронзу, керамику, определяю черепки, пью изредка водку с дедом и совсем не суюсь к вам вниз. Пятьдесят пять метров от земли – это же не шутка! Что же вы от меня хотите?» А мне отвечают: «История – твое личное дело, дурак ты этакий. Шкура, кровь и плоть твоя, ты сам! И никуда тебе не уйти от этого – ни в башню, ни в разбашню, ни в бронзовый век, ни в железный, ни в шкуру археолога». – «Я хранитель древностей, – говорю я, – древностей – и все! Доходит до вас это слово – древностей?» – «Доходит, – отвечают они. – Мы давно уже поняли, зачем ты сюда забрался! Только бросай эту муру, ни к чему она! Слезай-ка со своей колокольни! Чем вздумали отгородиться – пятьдесят пять метров, подумаешь! Да тебя и десять тысяч не спасут».

Конечно, я сейчас здорово упрощаю весь ход моих мыслей: делаю все ясным и четким. Тогда ничего этого, понятно, не было и не могло быть. Но вот то, что я крошечная лужица в песке на берегу океана, это я чувствовал почти физически. Вот огромная, тяжело дышащая, медленно катящаяся живая безграничность, а вот я – ямка, следок на мокром песке, глоток холодной соленой воды. Но сколько ты его ни вычерпывай, а не вычерпаешь, ведь океан тоже здесь.

Я стоял против Клары и не знал, что сказать, молча смотрел на нее. А она вдруг улыбнулась, дотронулась до моей руки и очень певуче, медленно произнесла:

– А что, если я влюблюсь в вас, хранитель? – хохотнула и убежала.

«Да, – подумал я, – не надо было мне приезжать сюда с раскопок, ведь чувствую, чувствую, что этот день так не кончится, что-то еще обязательно произойдет».

…Так оно и вышло.

Прибежала вдруг старуха– казашка.

– Иди, иди, пожалуйста, вниз, – сказал она, – иди канцеляр.

– Да в чем дело, – спросил я, – что такое?

– Иди, пожалуйста, скорей, – повторила сторожиха.

Я пошел. Дверь канцелярии была заперта, пришлось стучаться. Отперла массовичка. В комнате были люди: Клара, кассир – молодой, крепкий казах в своей постоянной кожаной куртке и крагах, контролерша, крошечная старуха-татарка, еще кто-то из обслуги музея.

Все они столпились вокруг большого епископского кресла. На кресле сидела девочка. Была она худенькая, русенькая, с тощими острыми косичками, в старом, линялом, стираном-перестираном розовом платье. Она сидела и теребила платочек. Все молчали. В комнате царила тяжелая, отвратительная тишина. Я взглянул на Клару.

– В чем дело? – спросил я. Никто не ответил.

– Вот эта девочка, – вдруг громко сказала массовичка, – выдает себя за племянницу товарища Сталина.

Этого я, конечно, никак не ожидал.

– То есть как? – спросил я ошалело и посмотрел на девочку.

Она не шелохнулась, только крепче стиснула узелок.

– Прошла без билета, – объяснила мне массовичка. – И когда контролерша ее остановила, она сказала, что она племянница товарища Сталина и он разрешил ей ходить во все музеи и театры бесплатно.