Столь же внезапно непонятный свет померк и исчез, и сразу оборвался вой. Однако Шон точно запомнила, где вспыхнул свет. Она взяла тюк, закуталась еще и в плащ Лейна, чтобы тепло лучше сохранялось, и начала привязывать лыжи к ногам. Она же больше не ребенок, и свет этот не был пляской призраков. И, может быть, он знаменует ей единственный шанс на спасение. Она схватила палки и заскользила туда.

Она знала, как опасно быть в пути по ночам. Крег повторял ей это сотни раз, да и Лейн тоже. В темноте, которую не рассеивал смутный свет звезд, так легко заблудиться, сломать лыжу, или ногу, или шею. К тому же от движения выделяется тепло – тепло, которое притягивает вампиров из глубин леса. Лучше тихо лежать до зари, прогоняющей ночных хищников в их логова – так ее учили, так требовали все ее инстинкты. Но теперь было глубокозимье, и, пока она не двигалась, холод пробирался сквозь самый теплый мех, а Лейн лежит там мертвый, а ее мучает голод, а свет замерцал так близко, маняще близко! И она пошла к нему, пошла медленно, пошла осторожно, и, казалось, в эту ночь на нее было наложено заклятие. Местность вокруг была ровной, а снежная пелена такой тонкой, что не прятала ни корней, ни камней, о которые она могла бы споткнуться, будь они спрятаны от ее глаз. Из мрака не выскользнул ни единый ночной хищник, и слышалось только легкое похрустывание наста под ее лыжами.

Лес по сторонам все больше редел, и час спустя Шон вышла на огромный пустырь, заваленный каменными плитами и искореженным ржавым металлом. Она знала, что это. Ей уже приходилось видеть развалины: там прежде жили и вымирали семьи, а их замки и жилища ветшали и рушились. Но только те были меньше. Семья, жившая тут, как бы давно это ни было, когда-то отличалась редкой многочисленностью: развалины эти вместили бы сотню Каринхоллов. Она начала осторожно пробираться между разбитыми, припорошенными снегом камнями. Дважды ей встречались почти целые строения, и оба раза она колебалась, не укрыться ли ей до рассвета в их древних каменных стенах, но в них не оказалось ничего, что могло бы послужить источником того сияния, а потому она после беглого осмотра продолжала идти дальше. Река, к которой она вскоре вышла, задержала ее немногим дольше. С высокого берега она разглядела остатки двух мостов, в былое время переброшенных через узкое русло, но они рухнули давным-давно. Однако река замерзла, и перейти через нее было нетрудно: в глубокозимье лед выдерживает любую тяжесть, и она могла не опасаться полыньи.

Взбираясь на противоположный крутой берег, Шон обнаружила цветок.

Он был очень маленьким, на толстом черном стебле, пробившемся между двух камней. Ночью она бы его не заметила, но ее правая палка сдвинула камень, он со стуком покатился под обрыв, она посмотрела туда и увидела цветок.

Он так ее поразил, что она взяла обе палки в одну руку, а другой порылась под слоями одежды, решившись рискнуть. Спичка ярко вспыхнула на одно мгновение, но и его оказалось достаточно, чтобы увидеть.

Цветок, крохотный-прекрохотный, с четырьмя голубыми лепестками, такими же бледно-голубыми, какими стали губы у Лейна, когда он умер. Цветок здесь, живой, растущий на восьмом году глубокозимья, когда весь мир был мертв.

Ей никто не поверит, подумала Шон. Вот разве что отнести в Каринхолл. Она сняла лыжи и попыталась сорвать цветок. Попытка оказалась тщетной – такой же тщетной, как попытка похоронить Лейна. Стебель был крепче проволоки. Несколько минут она стараясь его сломать и сдерживала слезы, убеждаясь, что у нее ничего не получится. Крег назовет ее лгуньей, выдумщицей и еще по-всякому, как он привык ее называть.

Все-таки она не заплакала, а оставила цветок и поднялась на верх обрыва. Там она остановилась.

Перед ней, простираясь на многие метры, раскинулось широкое поле. Кое-где громоздились сугробы, а между ними были только каменные плиты, открытые ветру и холоду. В центре поля высилось здание, каких Шон еще никогда не видела – огромная пухлая капля на трех черных ногах, в звездном свете. Оно было точно зверь, присевший на задние лапы. Ноги, покрытые льдом, в суставах подогнуты, напряжены, словно зверь собрался прыгнуть прямо в небо. И ноги, и пухлая капля были увиты цветами.

Цветы и тут, и там, и повсюду. Как обнаружила Шон, едва отвела взгляд от круглого здания, они поднимались поодиночке и группами из каждой трещинки в плитах поля среди снега и льда, создавая темные островки в чистой белой неподвижности глубокозимья.

Шон прошла между ними к зданию, остановилась у ближней ноги и протянула руку в перчатке потрогать удивительный сустав. Это был сплошной металл – металл, и лед, и цветы, как и само здание. Возле каждой ноги плиты растрескались на тысячи кусков, словно разбитые неимоверным ударом, и из трещин тянулись лозы – черные извивающиеся лозы, – покрывая выпуклости здания, точно паутина летнего ткача. Из черных стеблей вырывались цветы, и теперь, вблизи, Шон увидела, что они совсем не похожи на цветочки у реки. Они играли разными красками, а величиной некоторые были с ее голову. В своем бешеном изобилии они как будто не замечали, что распустились в глубокозимье, когда им полагалось быть черными и мертвыми.

Она пошла вокруг здания, ища вход, как вдруг со стороны дальней холмистой гряды донеслось похлопывание.

На фоне снега мелькнула узкая тень и словно пропала. Шон, вся дрожа, быстро отступила к ближней ноге, прижалась к ней спиной и бросила тюк наземь. В левой руке она сжала меч Лейна, в правой – свой длинный нож. Она стояла так и кляла себя за эту спичку, глупую, глупую спичку – и вслушивалась в хлоп-хлоп-хлоп смерти на когтистых лапах.

Так темно! У нее дрогнула рука, и в тот же самый миг на нее сбоку бросился сгусток мрака. Она встретила его ударом длинного ножа, но рассекла только кожистую оболочку. Вампир испустил торжествующий визг; Шон была опрокинута на плиту, и почувствовала, что истекает кровью. На ее грудь навалилась тяжесть, что-то черное, кожистое легло ей на глаза. Она попыталась ударить его ножом и только тут сообразила, что ножа у нее больше нет. Она закричала.

Тут же закричал вампир, голова Шон раскололась от боли, глаза ей залила кровь, она захлебывалась кровью – кровь, и кровь, и кровь… и ничего больше.

Голубизна, одна голубизна, туманная колышущаяся голубизна. Бледная голубизна, танцующая, танцующая, как призрачный свет, мелькнувший в небе. Мягкая голубизна, как цветочек, немыслимый цветочек у реки. Холодная голубизна, как глаза черного Возницы Ледяной Повозки, как губы Лейна, когда Шон последний раз поцеловала их. Голубизна, голубизна… она двигалась, не замирая ни на миг. Все было туманным, ненастоящим. Только голубизна. Долгое время ничего, кроме голубизны.

Потом музыка. Но туманная музыка, каким-то образом голубая музыка, странная, звонкая, ускользающая. Очень печальная, полная одиночества, чуть сладострастная. Колыбельная, вроде той, которую напевала старуха Тесенья, когда Шон была совсем маленькой – еще до того, как она совсем ослабела, поддалась болезни, и Крег изгнал ее умирать. Шон так давно не слышала подобных песен. Она знала только музыку, которую Крег извлекал из своей арфы, а Риис из своей гитары. Она чувствовала, что блаженно успокаивается, расслабляется, и тело ее превращается в воду, ленивую воду, хотя было глубокозимье, и превратиться ей следовало в лед.

К ней начали прикасаться мягкие руки – поднимать ее голову, снимать личную маску, так что голубое тепло овеяло щеки, а потом они начали скользить все ниже, ниже, развязывая ее одежды, снимая с нее меха, и ткани, и кожи. Сдернут пояс, сдернута куртка, сдернуты меховые штаны. По ее коже бежали мурашки. Она плавала, плавала в голубизне. Все было теплым, таким теплым! А руки порхали туда и сюда, и были они ласковыми, как когда-то старая матушка Тесенья, как иногда ее сестра Лейла, как Девин. Как Лейн, подумала она, и эта мысль была приятной, утешительной и возбуждающей в одно и то же время, и Шон задержала ее. Она с Лейном, в безопасности. Ей тепло и… и она вспомнила его лицо, голубизну его губ, лед в бороде, где замерзло его дыхание, черты лица, как изломанная маска, потому что боль сожгла его. Она вспомнила, и вдруг начала тонуть в голубизне, захлебываться в голубизне, вырываться и кричать.