Поэтому тот, кто поселяется с совершенным человеком, заставляет семью забыть о бедности, заставляет ванов и гунов пренебрегать своим богатством и знатностью, а находить удовольствие в безродности и бедности; храбреца – ослабить свой пыл, алчного – освободиться от своих страстей. Он сидя – не поучает, стоя – не рассуждает. Пустой, а приходящие к нему уходят наполненные. Не говорит, а напаивает людей гармонией. Ведь совершенное дао не действует. То дракон, то змея.[160] Наполняется, сокращается, свертывается, распрямляется. Вместе с временами года меняется. Внешне следует [внешним] влияниям, внутренне хранит свою природу. Глаза и уши не ослеплены блеском [вещей], думы и мысли не охвачены суетой. [Совершенный человек] поселяет свой разум в высокой башне, чтобы бродить в Высшей чистоте. Он вызывает [к жизни] тьму вещей, масса прекрасного пускает ростки. Когда к разуму применяется деяние, он уходит. Когда оставляют в покое – он остается. Дао выходит из одного источника, проходит девять врат, расходится по шести дорогам,[161] устанавливается в не имеющем границ пространстве. Оно безмолвно благодаря пустоте и небытию. Если не применять деяния к вещам, то вещи применят деяние к тебе. Поэтому те, кто занимаются делами и следуют дао, не есть деятели дао, а есть распространители дао.

То, что покрывается небом, что поддерживается землей, обнимается шестью сторонами света, что живет дыханием инь и ян, что увлажняется дождем и росой, что опирается на дао и благо, – все это рождено от одного отца и одной матери, вскормлено одной гармонией. Гороховое дерево и вяз, померанцы и пумело, исходя из этого единства, – братья; Юмяо и Саньвэй,[162] исходя из этого подобия, – одна семья. Глаза следят за полетом лебедей, ухо внимает звукам циня и сэ, а сердце бродит в Яньмынь.[163] Внутри одного тела дух способен разделяться и разлучаться. А в пределах шести сторон только поднимется – и уже оказывается в десятках тысяч ли отсюда. Поэтому, если смотреть, исходя из различий, то все различно, как желчь и печень, как ху и юэ.[164] Если исходить из подобия, то вся тьма вещей обитает в одной клети. Сотни школ толкуют разное, у каждой свой исток. Так, учения об управлении Мо [Ди] и Ян [Чжу], Шэнь [Бухая] и Шан [Яна][165] подобны недостающей дуге в верхе экипажа, недостающей спице в колесе. Есть они – значит все на месте, нет – это ничему не вредит. Они полагают, что единственные овладели искусством управления, не проникая в суть неба и земли. Ныне плавильщик выплавляет сосуд. Металл бурлит в печи, переливается через край и разливается. В земле застывает и приобретает форму вещей. [Эти вещи] тоже кое на что сгодятся, но их не надо беречь как чжоуские девять треножников.[166] Тем более это относится к вещам правильной формы![167] Слишком далеки они от дао.

Ныне тут и там вздымаются стволы тьмы вещей; корни и листья, ветви и отростки сотен дел – все они имеют одно корневище, а ветвей – десятки тысяч. Если так, то есть нечто принимающее, но не отдающее. Принимающее [само] не отдает, но все принимает. Это похоже на то, как от собирающихся дождевых облаков, которые сгущаются, свиваются в клубы и проливаются дождем, увлажняется тьма вещей, которая, однако, не может намочить облака![168]

Ныне добрый стрелок вымеряет угол с помощью мишени, и искусный плотник меряет циркулем и угольником – они овладевают [своим искусством], чтобы проникнуть в сокровенное [вещей]. Но тем не менее Си Чжун не может стать Фэн Мэном, Цзао Фу не может стать Бо Лэ.[169] О них можно сказать, что они постигли один поворот, но не достигли границ тысячестороннего.

Ныне с помощью квасцов красят в черный цвет, значит черное – в квасцах; с помощью индиго красят в синее, значит синее – в индиго. Но квасцы – не черные, а синее – не индиго. То есть, хотя и встретили мать явления, но не можем снова возвратиться к основе. Почему? Потому что слишком слабы, чтобы постигнуть этот круговорот. Где уж нам постигнуть превращения там, где нет еще ни квасцов, ни индиго! Творимые там превращения вырезай хоть на металле или на камне, пиши на бамбуке или на шелке – разве можно их перечесть! Отсюда – вещи не могут не рождаться в бытии. Малое и большое плывет в свободном странствии. Кончик осенней паутинки проскальзывает в неимеющее промежутка и возвращается, [превращаясь] в огромное; тростниковая пленка проходит в безграничное и снова возвращается в великую толщину. Не обладающее и тонкостью осенней паутинки, толщиной даже тростниковой пленки[170] распространяется на четыре стороны беспредельно, проходит в не имеющее границ. Никому не подвластное, никем не сдерживаемое, оно умножает малое, утолщает тонкое, то поднимет, то опустит тьму вещей, играючи, творит изменения. Кто в пространстве между небом и землей может рассуждать о нем?

Буйный ветер выворачивает деревья, но не может вырвать волоска с головы. Падающий с башни заоблачной высоты ломает кости, разбивает голову, а комары и мухи спокойно опускаются, паря. Если уж всякая летающая малость, берущая форму из одной [с нами] клети, седлающая небесную пружину вместе с червями и насекомыми, способна освобождаться от своей природы, то что уж говорить о том, что никогда не принадлежало к видам? Отсюда ясно, что бесформенное рождает имеющее форму.

Поэтому мудрец помещает свой разум в обитель души (линфу) и возвращается к началу вещей. Всматривается в темный мрак, вслушивается в беззвучное. Внутри темного мрака один видит свет, в нерушимом безмолвии один получает отклик. Его использование подобно неиспользованию. Его неиспользование оказывается затем полезным. Его знание – это незнание. Его незнание затем оборачивается знанием.

Если бы небо было не устойчиво, солнцу и луне не на чем было бы удерживаться. Если бы земля была не устойчива, то травам и деревьям не на чем было бы расти. Если то, на чем стоит тело, не спокойно, то нет возможности судить об истине и лжи. Появляется естественный человек, и следом за ним появляются естественные знания. То, на что он опирается, [мне] не ясно. Но откуда [мне] знать, что то, что я называю знанием, не есть незнание?

Ныне распространять милости, умножать щедроты, громоздить любовь, удваивать благодеяния, греть блеском славы, покровительствовать тьме народа, сотне семейств, побуждать людей получать наслаждение от своей природы через радость познания – это милосердие.

Совершить большой подвиг, добыть славное имя, установить правила взаимоотношений господ и слуг, определить положение высших и низших, обозначить разделение на родных и чужих, разделить по рангам благородных и худородных, сохранить гибнущее государство, продолжить прерывающийся род, пресечь беспорядки, устранить неустройства, возродить затухающий род, поддержать не имеющих потомства – это долг (справедливость).

Закрыть девять отверстий, запрятать внутрь сердце и волю, отказаться от зрения и слуха, вернуться к незнанию, свободно парить за пределами пыльного мира и странствовать в области, не знающей никаких деяний, держать во рту инь, выплевывать ян, и чтобы тьма вещей при этом находилась в гармоническом согласии, – это добродетель (благо).

Вот почему, когда дао рассеивается, появляется добродетель. Она переливается через край, и образуются милосердие и долг (справедливость). Милосердие и долг (справедливость) устанавливаются – и дао и благо разрушаются.

Дерево в сто обхватов срубают и делают из него жертвенную чашу. Гравируют резцом, расписывают зеленым и желтым, украшают золотом, извилистыми расписными узорами с драконами и змеями, тиграми и барсами. А щепки от дерева лежат в канаве. От жертвенной чаши они так же далеки, как прекрасное от безобразного, однако и чаша, и щепки в равной степени утратили природу дерева.[171] Тот, у кого разум преступает границу [тела], говорит цветисто; у кого благо выходит из берегов – поступает лживо. Совершенное цзин[172] погибает внутри, а обнаруживается это в речах и поступках. И тут неизбежно тело становится рабом вещей.