Ничего подобного в Питере не нашлось. Ближайшим аналогом были музыкальные тусовки. Сам я всегда ленился возиться с инструментами, то есть искал нечто иное. Но все же это лучше безбашенных уличных психов. На одном концерте в «Манеже» я познакомился с Юркой Елифтерьевым и своей будущей первой женой Ксюшей. У нее тоже была пара маленьких книжек маленьких стихов. И у Юрки имелись печатные тексты. Обменявшись этими знаками сходного сумасшествия, мы стали искать братьев по сдвинутому разуму вместе.
Назвать это «детективом» было бы слишком. Но в целом получилось нечто такое. Пока грубая отечественная рок-поэзия осваивала самые современные носители звука, ее больная изнеженная сестрица, поэзия бумажная, сидела в глухом конспиративном подполье. Попасть на поэтическое мероприятие можно было только по звонку «своего человека».
Нашим проводником в этот мир литературных улиток стал Слава Хованов, чья фамилия хорошо отражала суть феномена: питерские поэты конкретно ховались. Это стало ясно после первого же посещения «Бродячей собаки». Не знаю, какая собака бродила в этом грязном подвале, но запах там стоял соответствующий. Тем не менее, в особый вечерний час, по предварительному секретному созвону, в собачьем подполье собирались поэты из ЛИТО Нонны Слепаковой.
Я сильно сглупил, когда в первую же встречу подарил мадам Слепаковой свою книжку. Ту, что издана в зажравшейся Америке. Знатную поэтессу скорчило точно так же, как когда-то Евтушенко. Но в этот раз реакция пошла дальше.
Первое мое испытание на поэтпригодность состоялось у нее дома за чаем. Мадам пригласила меня для личной проверки без свидетелей. И сразу спросила, серьезно ли я отношусь к поэзии.
Если бы вопрос был задан на неделю раньше, я бы призадумался. За неделю меня уже дважды спрашивали, серьезно ли я отношусь. В обоих случаях – и в ресторане, где я работал, и в институте, где делал диссер – я сразу отвечал, что да, очень серьезно. Но на третий раз меня просто не хватило. Я честно признал, что не могу относиться к поэзии серьезно. Хотя, по-моему, это как раз нормально.
Тогда мадам указала за окно и спросила, на что похожа вентиляционная надстройка, торчащая из крыши дома напротив. Вытянутый такой кирпичный блок с рядом окошечек.
– Ну, на гусеницу… – ответил я.
– Нет, это похоже на вагончик! – возразила Слепакова. И добавила, что она всем поэтам устраивает такой тест. Настоящие поэты видят именно вагончик. Я не прошел экзамен.
По дороге домой листаю блокнот. Тест с вагончиком, конечно, дурацкий. Но вот забавно: множество набросков в моем блокноте посвящены метро и электричкам. Казалось бы, вагончиков у меня должно быть – целый вагонный завод. Ан нет, в блокноте совсем другое.
«Поднимаю голову – только что за окном была темнота, а теперь там проплывает огромная рыбина с золотой чешуей. Она плывет все медленнее, боком почти касаясь стекла, и наконец совсем останавливается: “Площадь Александра Невского”».
«На выходе из “Черной Речки” – жираф. Он висит на стене, сделанный из небольшого фонаря и проводов. Его никто не видит».
«На станции “Невский проспект” – кошки. Они нарисованы карандашом, между двумя железными “ребрами”, которыми окольцованы стены арок. Увидав кошек, мы с Ксюшей тут же подрисовали свою. На следующий день, в понедельник, специально еду посмотреть, как там кошки. Справа от нашей добавилось еще семь!»
«Семья глухонемых на платформе – мать и двое детей; разговаривают жестами. У одного из детей на руках – рыжий котенок. Ребенок поднимает руку и начинает что-то отвечать матери, энергично жестикулируя, – в это время потревоженный котенок начинает громко мяукать».
«Интересно рассматривать людей в переходах. Особенно если сначала послушать там флейту или саксофон. Проходишь мимо музыканта, не останавливаясь, но и не так быстро, как остальная толпа… и замечаешь, что кто-то так же неспешно бредет впереди с целой кучей воздушных шариков! Человека даже и не видно за шариками, одни только ноги. Идешь быстрее, почти догнал – но шарики уже миновали переход и запрыгивают в поезд под “осторожно, двери закрываются…”»
«У окна вагона сидит девушка с пушистыми ресницами. У нее за спиной – большая папка с рисунками. А из пакета на коленях торчат две кисточки: одна – толстая, похожая на седой бакенбард, вторая потоньше – черный хвостик с несмывающимся сиреневым на кончике. Девушка спит, прислонившись к оконной раме; голова медленно опускается ниже, ниже, пока одна из кисточек не коснется правой щеки – тут девушка, не открывая глаз, снова садится прямо. Потом голова опять кивает, очередное касание щеки кисточкой – и снова назад. Когда вагон встряхивает, кисточки ударяют по щеке спящей сильным, широким мазком; а иногда, не дойдя какого-то миллиметра до их концов, щека как бы передумывает и в последний момент поднимается, так и не коснувшись…»
«По встречному пути с шумом проносится электричка – окна мелькают, как одиночные кадры перед самым началом фильма в старом кинотеатре; но в течение нескольких секунд в центре этого странного экрана держится расплывающееся, меняющее черты лицо: около каждого окна сидит пассажир, и лицо, хотя и изменяется, остается на каждом кадре – всего полминуты, а потом снова – бегущие назад деревья, столбы, поля… И пыль на стекле».
Почему же я не сравнил дымоход с вагончиком? Очень странный тест, мадам.
Спустя несколько дней в ЛИТО Степаковой состоялся суд над моими стихами. Да-да, именно суд. В американском кафе «Blue Moose» стихи исполняли в качестве развлечения. В японской конференции Shiki Haiku Salon к ним относились как к обмену впечатлениями. Но в ЛИТО стихи не читают и впечатлениями не обмениваются. Стихи там судят. Назначается «обвинитель» и «адвокат», к автору обращаются не иначе как «подсудимый», и разговаривать на процессе ему запрещается.
Меня так поразил этот подход, что я безропотно принял условия игры, чисто из любопытства. Единственное, что отличало меня от остальных поэтов, – лыжная шапка, не убранная на вешалку, а скромно притулившаяся на столе. В шапке лежал диктофончик Sony. Я давно заметил, что наличие скрытого диктофончика позволяет оставаться адекватным даже в самой шизовой реальности.
Обвинитель сразу заявил, что гранаты у меня не той системы. Слово «система» он употребил в своей речи еще раз пятнадцать. Сам он, дескать, работает в другой системе, как и все присутствующие. И его система больше подходит для русского языка, который обязательно сбивается на рифмованный дольник или еще на что-то такое системное. А если работать в системе верлибра, нужно дать что-то взамен. И с этой задачей обвиняемый (я) вроде бы справился, хотя его система образов не без странностей.
– Вот я не понимаю этой аллегории, – сообщил обвинитель:
– Чего тут непонятного-то? – заметил кто-то из присутствующих. – Это же просто рот! И зубы!
Обвинитель удивился и зачитал другой кусок:
– Я не понял, где находится автор в этой истории?