И он заправил. И бережно положил рядом с машинкой очень потрепанный (сразу видно – Великое!) томик Гумилева. И красиво вдарил по клавишам, прям как тот Бетховен. Железные буквы высекли сразу на четырех листах четыре одинаковые строчки:

«Милый мальчик, ты так свесил»

– У-у блядь, – сказал Серж.

Он выдрал из машинки всю пачку, быстро сложил новый бутерброд из бумаги и копирок, заправил… Пафос стремительно улетучивался, и, пытаясь его удержать, Серж застучал по клавишам в большой спешке. Получилось еще четыре одностишия:

«Милый мальчик, ты так свесил»

В этот момент вернулся домой Вах. По лицу было видно: его только что послала очередная тупая первокурсница, не понявшая тонкой души человека из спецшколы.

– О-о, Гумилев! – закричал Вах, увидав потрепанный томик. – Чур, мне вторую копию!

Мы с Сан-Санычем, лежа на кроватях с уже отпечатанными мальчиками, не сдержали гомерического хохота. Белец сразу стушевался и предложил выпить.

Как потом стало ясно, у него был хитрый план – отделаться от нас по дороге, вернуться пораньше и в спокойной обстановке поиграть с пишмашинкой.

План почти сработал. За исключением одной мелочи. Некоторые движения имеют свойство застревать в моторной памяти. В уме-то Серж наверняка проговаривал гумилевский текст без ошибок: «Милый мальчик, ты так весел, так светла твоя улыбка…» Но руки работали по своим законам.

Вернувшись, мы нашли Сержа спящим, а на столе – еще четыре листа с той же короткой историей. Неприличный мальчик не сдавался. Плевал на светлую улыбку и ужасную скрипку. Ему хотелось свесить, да и только. Видно, ему было что показать.

Поскольку Серж купил самую тонкую бумагу, все листы со свесившим мальчиком быстро перекочевали на бачок в туалете. Когда к нам в гости приходили девушки, по хохоту из сортира мы определяли, насколько хорошо они знают Гумилева. В те времена мы еще любили интеллигентных девушек.

Крыло крокодила

Наверное, я погорячился, когда сказал, что сейчас в той общаге живут такие же раздолбаи, как мы. Нет, не обязательно. Может, сейчас там очень приличные пацаны. Или даже девушки, которые обклеивают шкафы не винными этикетками, а конспектами лекций – как Софья Ковалевская, верившая, что таким манером наколдует себе любовь профессора Веерштрасса. Ни хрена у ней не вышло, кстати. Только стены загадила.

Нам было проще. Раздолбайство обеспечила школа-интернат. Для этой школы нас, ненормальных детей, отлавливали на математических олимпиадах по всему Северо-Западу. А потом дрессировали, как тех крокодильчиков. Разве что мы не летали.

Зато на матмехе сразу заделались снобами. На занятия мы ходили в стохастическом режиме и садились на задних рядах. Для преподов, привыкших к тупицам на галерке, это был сюрприз. Дождавшись, когда лысеющий доцент испишет четыре доски формулами и слегка зависнет, кто-нибудь из нас вяло сообщал с задней парты:

– Извините, но вы на первой доске потеряли минус.

Препод, чертыхнувшись, начинал цепочку формул сначала. Через полчаса он объявлял, что теорема снова доказана. И с опаской косился на задний ряд. Скукота.

Один только раз случился педагогический прорыв. Профессор по теории вероятностей заболел. Только мы обрадовались, что не придется слушать однообразные задачки про черные и белые шары – не тут-то было. За профессора на семинар пришел слегка поддатый аспирант.

– Так, – сказал он, с ухмылкой оглядев аудиторию. – В покер кто играет?

Поднялась пара неуверенных рук. А затем почти все остальные.

– Нормально, – кивнул чувак. – Кто скажет вероятность «стрита», получит зачет.

– После первой сдачи или?.. – с интересом спросил задний ряд.

И понеслась. Лучший математический семинар в моей жизни. Но все остальное – увы. Что нам оставалось делать? Раздолбайство – мать поэзии.

Поэзии было навалом: опытные девушки со старших курсов и спиритические сеансы, нокауты на боксе и великие коммерческие планы, «Пинк Флойд» вперемежку с Шопеном и чай вперемешку с тараканами. Даже в прыщах была поэзия, если учесть, сколько химикатов было на них переведено: Менделеев отдыхает. Но мы сейчас говорим о болезни посерьезнее, да? О том, что требует бумаги.

За неделю опытов с пишмашинкой, изрядно затрахав нас громкой долбежкой по клавишам, Серж победил мальчика-свешивателя и заставил его взять в руки скрипку. Вслед за Гумилевым Серж напечатал что-то свое, а потом – сборник лучших стихов нашей комнаты. Само собой, все мы были гениями. Но друг друга считали «несамобытными». Было решено напечатать сборник и дать его оценить незаинтересованным соседям по общаге.

Основательнее всех готовил свои стихи Вах. Тщательно их переписывал, а порой даже ел. Оставшиеся он читал нам. Мы помогали, как могли:

– Вот эта строчка «волос твоих отлив» – по-моему, неудачная. Ассоциации дурацкие. Знаешь, иногда говорят – «пойду отолью». Ну типа поссать.

– Хорошо, пусть будет вот так: «волос твоих разлив».

– Теперь вообще кранты. Армянский разлив!

– Да ты стебешься! Во, сейчас у Бельца спросим. Серж, какие ассоциации у тебя вызывает слово «разлив»?

– Ну, это… Ленин в Польше.

Когда сборник был готов, мы стали раздавать его знакомым. Те отвечали полезными советами. Одноклассники Глеб и Андрюха, обитающие на физфаке, заставили меня прочесть текст Маяковского «Как писать стихи». Так я узнал, что для написания стихов нужно понимать цели своего класса, а также иметь велосипед и зонтик.

Но кто из нас лучший поэт, так и не выяснилось. Сейчас из всего сборника я помню только один стих Сан-Саныча. Наверное, он и был лучшим:

я думаю о возвышенном
но не выражаю словами
со стороны я какой-то униженный
и не уважаемый вами
я обычная серая мышь
думающая о свежем сыре
но иногда я взлетаю до крыш
и становлюсь единственным в мире
передо мной лежит он
грязная отвратительная дыра
а сверху звезд миллион
и на одну я смотрю до утра

Сан-Саныч и жил как настоящий поэт. Он вообще не заморачивался ходить в универ и вылетел прямо с первого курса.

А Белец, наоборот, сделался экстремально деловым – у него вдруг наметился ребенок. Серж переехал в семейную общагу, но время от времени заходил к нам и с очень серьезным видом забирал что-нибудь «свое» – тройник или настольную лампу с последней лампочкой. Сидя в темноте, мы с Вахом его жалели. Мы еще были романтиками: у нас была керосиновая лампа.

# # #

Оставшись вдвоем, не теплые и не холодные, мы заводим себе нового соседа Андрюху и продолжаем сочетать раздолбайство с универом. В основе гомеостаза лежит правильное распределение обязанностей: Вах с Андрюхой тащат в дом всякое говно, а я его выкидываю.

Больше всего меня достают их бабы. В то время как я платонически страдаю по одной-единственной (в месяц) симпатичной студентке с отделения астрономии, мои сокамерники быстро забивают на этих звездных недавалок и начинают таскать в дом разных уродин с улицы.

От уродин у них заводятся мандавошки. Когда такое случается, Вах с Андрюхой пару дней бродят по комнате с целлофановыми пакетами на головах, капая анти-мандавошной жидкостью на мои конспекты, а потом снова бегут на улицу за уродинами.

Иногда какая-нибудь манданосица припирается в их отсутствие и чего-нибудь просит, типа пожрать. Одна закатывает героиновую ломку, и мне приходится вытаскивать ее на пожарную лестницу, чтоб не портила интерьер. Я большой гуманист, но за несколько месяцев до этого какой-то приблудный экспериментатор уже помер в нашем блоке в мое отсутствие, тестируя странные коктейли на основе ношпы и спирта. Не хочется, чтобы за нами закрепилась репутация морга.