В маленькой комнатенке общежития или барака, почти в темноте, привстает на коленях совсем молодая женщина – не она, юная, но очень похожа. На голые плечи наброшен лейтенантский китель со смутно мерцающими медалями. Взор испуганный, но и уверенный, счастливый. «Стучат?» А его почти не видно, только белая рубашка и папироска на отлете.

На картину сначала напустились не на шутку, но столько было в этих ее грудях и в наброшенном кительке наивности и правды, что постепенно отступились. Да и по цвету картина вышла хороша, – он не раз ставил ее на пол вверх ногами, боком – как учил «Петя», – чтобы отвлечься от содержания, воспринять только колорит, и друзья одобряли.

Эту картину приобрел областной музей, восстанавливающийся после войны и оккупации, – директор, недавний фронтовик, прельстился, бредил этой картиной, пока не купил.

Они еще поболтали о новостях различной степени интереса и ценности, потом расплатились, причем каждый обязательно хотел выступить в роли угощающего, и вышли на улицу. Самая жара как будто спала, но город вобрал ее в себя, всю целиком, в свой асфальт и камень. Им сразу попалось такси, и Игорь довез его до вокзала.

Теперь Сергей сидел в прокаленном вагоне электрички – ухитрился занять место – правда, не у окна, на проходе, но и это сейчас был немалый комфорт. Покупки он пристроил на багажной сетке и ждал отправления. Но и сквозняк, на полном ходу, при всех опущенных окнах, не принес облегчения, – воздух был слишком разогрет.

Сперва ехали по самой Москве, останавливались у ближних платформ, и народу набивалось все больше, потом пошли дачные места, и с полдороги начали выходить все заметнее, вагон опустел.

Попову ехать было почти до конца. Он уже сидел у окна, расстегнув на груди тонкую рубашку, и смотрел на привычные заборы и сады. Проехали мимо платформы, где когда-то в лесу формировалась их часть и откуда ездил он неправдоподобно далеким тревожным вечером в Москву, с продуктами, по заданию ротного. Теперь он всегда совершенно спокойно проезжал здесь, – все было настолько застроено и так изменилось, словно это было совсем другое место. Он с нетерпением ожидал, когда сможет соступить наконец на деревянный настил платформы, перейдет через пути и зашагает по сухой песчаной тропинке мимо огромных старых сосен, которые он писал столько раз. Верхи их были металлически-бронзового цвета, и чем ниже, тем стволы все больше темнели, и все утолщался панцирь похожей на крокодиловую кожу коры.

Он устал за сегодняшний день. И еще ему хотелось работать. Завтра, послезавтра, всегда. Как что-то сейчас почти нереальное, он вспомнил свою уютную, несколько захламленную московскую мастерскую, запахи масла, разбавителей и клея, сизый зимний закат за окнами. И желто-красный нарядный трамвай плавно катится вдоль заснеженной длинной аллеи.

В вагоне стало прохладней, можно было свободно дышать. И, уже готовый к своей остановке, Попов думал о минувшем дне, об Игоре, об их молодости, о первой своей картине.

Он время от времени вспоминал и думал об этом и, конечно, о женщине, так коротко мелькнувшей в его молодости и так долго остающейся в его жизни. Что побудило ее прийти и позировать ему? Доброта, женское тщеславие, любопытство? Когда-то он решил, что она несчастна. Но потом, с годами, подумал, что она, может быть, как раз была очень счастлива.

Он иногда, когда его спрашивала какая-нибудь незнакомая женщина, приходила или звонила (а звонили часто – приглашали на всевозможные встречи или по делу, с заказами), иногда он позволял себе подумать, поверить на миг, что это она. Потом решил, что она умерла, и это его немного успокоило, примирило, но когда он думал об этом, то необъяснимо для домашних становился задумчивым и грустным.

1969