Первое возвращение
«25 апреля 1910 года я вышла замуж...»
25 апр<еля> 1910 года я вышла замуж за Н. С. Гумилева и вернулась после пятилетнего отсутствия в Ц<арское> С<ело> (см. стих<отворение> «Первое возвращение»).
В отношение H<иколая> С<тепановича> к моим стихам тоже надо, наконец, внести ясность, потому что я до сих пор встречаю в печати (зарубежной) неверные и нелепые сведения. Так, Страховский пишет, что Гумилев считал мои стихи просто «времяпрепровождением жены поэта», а...[2] (в Америке же), что Г<умилев>, женившись на мне, стал учить меня писать стихи, но скоро ученица превзошла... и т. п. Все это сущий вздор! Стихи я писала с одиннадцати лет совершенно независимо от H<иколая> С<тепановича>. Пока они были плохи, он, со свойственной ему неподкупностью и прямотой, говорил мне это. Затем случилось следующее: я прочла (в брюлловском зале Русского музея) корректуру «Кипарисового ларца» (когда приезжала в Петербург в начале 1910 г.) и что-то поняла в поэзии. В сент<ябре> Н<иколай> С<тепанович> уехал на полгода в Африку, а я за это время написала то, что примерно стало моей книгой «Вечер». Я, конечно, читала эти стихи многим новым литературным знакомым. Маковский взял несколько в «Аполлон» и т. д. (см. «Аполлон», 1911 г., № 4, апрель).
В Царском Селе
I. «По аллее проводят лошадок...»
II. «...А там мой мраморный двойник...»
III. «Смуглый отрок бродил по аллеям...»
«Сжала руки под темной вуалью...»
Песня последней встречи
«Рассказывали и то, как однажды важный и торжественный Вячеслав Иванов, прослушав короткое стихотворение юной, почти еще неизвестной поэтессы,– стихотворение, где выделялись две строчки:
встал и в волнении воскликнул:
– Анна Андреевна, знаете ли вы, что в этой вашей «перчатке» начинается новая страница в русской поэзии?
Если я решаюсь об этом последнем эпизоде снова напомнить, то потому, что он для ахматовской поэзии чрезвычайно значителен. Можно спорить с Вячеславом Ивановым о том, действительно ли с Ахматовой открылась какая-то «страница», но что, обратив на «перчатку» внимание, он попал, как говорится, в самую точку,– в этом нет никакого сомнения. О любви и любовных разочарованиях писали все. Нет абсолютно ничего нового в том, что в своем стихотворении рассказала Ахматова: женщина покидает дом возлюбленного и в растерянности спускается по лестнице. Только у другой поэтессы рассказ свелся бы к описанию или анализу «переживаний»,– и, вероятно, все потонуло бы или расплылось в таких словах, как тоска, боль, грусть, сердце, рана, разлука, в тысяче других слов того же «порядка». Ахматова о чувствах молчит. Ни слова – ни о тоске, ни о сердечной ране. Она вспоминает только одну подробность – о перчатке: и сразу мы видим то, что у другого поэта только бы поняли… В этом весь секрет ахматовского стиля. Она всегда с безошибочной зоркостью находит нужный ей внешний признак, нужную подробность, которая в лаконизме своем выразительнее всяческого красноречия.
Брюсова восхитило когда-то стихотворение «Сжала руки под темной вуалью…». Кто не помнит его последней строфы:
По существу, это та же «перчатка». Он, этот постоянный «он» ахматовских стихотворных диалогов, мог бы разразиться длинным монологом. Но он роняет одну только презрительную, усталую, механически заботливую фразу: «не стой на ветру»,– и подчеркивает ею безнадежность положения с такой резкостью, которая всякое дальнейшее лирическое многословье исключает.
Можно было бы привести сотни таких примеров.
Ахматова – великий мастер по части того «стеклышка», о котором в чеховской «Чайке» говорит Тригорин, как о необходимой для описания лунной ночи мелочи. Она как будто только о мелочах и говорит. Она избегает громких или слишком поэтических слов, она любит прозаизм… Но и нервной утонченной барышне, и влюбившейся вопреки ленинизму комсомолке кажется, что эти стихи написаны о них и для них, и что более правдивых, горьких и точных слов никем не было найдено».