— Вы только прислушайтесь, гражданин офицер, — сказала Штюрмерша. — Ну что, что они поют? Разве нет настоящей, проникновенной, подлинной музыки? Ужасно, ужасно у нас с культработой!

Гнетов ничего не ответил, только удивленно взглянул на Штюрмершу, которая от преклонных лет стала уже прорастать бородой.

— Молоко Устименко сегодня давали? — спросил он у Руфа Петровича, который, по обыкновению, ел в своем кабинетике.

— Сейчас проверим! — вскочил Ехлаков.

Гнетов не без удовольствия передал ему приказ Свирельникова. Служака-врач выслушал распоряжения начальства, стоя по команде «смирно». Но лицо у него при этом было печальное — то, что приказано было давать Устименко А. П., уж, естественно, не украдешь! И он как бы вычел в уме из своего рациона некую толику с чувством, что его грабят.

Молоко Устименке отнесли, отнесли и масло и хлеб. Процесс доставки дополнительного питания осуществляли вдвоем Штюрмерша и Россолимо. Гнетов еще выкурил папиросу в кабинете у Руфа, который тоскливо дожидался, когда настырный старший лейтенант с вареным лицом уйдет, потом поднялся, поглядел в намертво промороженное, белое окно и зашагал по коридору.

— Здравствуйте, — сказал он, обдумывая — сейчас вручить письмо или после разговора. Если сейчас, она, привыкшая ко всему, решит, что ее покупают. А если в конце, что она подумает? Нет, лучше в конце. И, садясь, Гнетов спросил: — Как сегодня? По виду — лучше.

— Ничего, — тихо ответила Аглая Петровна.

В руке ее была кружка с молоком.

— Продолжим? — осведомился он.

Она пожала плечами.

— Мы остановились на вновь прибывших, так ведь?

— Но зачем это вам?

— Пожалуйста, ответьте.

В его тоне слышалась просьба. Твердая, но просьба. Словно ему хотелось для ее пользы, чтобы она ответила на этот дурацкий вопрос. Будто и в самом деле хоть что-то могли изменить в ее судьбе эти разговорчики.

Она вздохнула и отпила еще молока. Ей было понятно, что горячее молоко в эмалированной кружечке — тоже дело рук и энергии Гнетова. И понятно также, что уже тем, что она пьет это молоко, обозначено ее поражение.

Первый раз за все эти невыносимые дни и ночи в лагерях и на этапах, в тюрьмах и на допросах ей было легко. А почему — она не знала. Разве что нынешний ее следователь похож на Владимира? Нет, пожалуй, не похож.

— Пожалуйста, ответьте! — во второй раз попросил он.

— Вновь прибывших там называли цуганги.

Гнетов кивнул.

— Треугольник с номером — винкель — указывал национальность и род преступления, с точки зрения фашистов. Случалось, что красный винкель давали за контрабанду, за нелегальный переход границы, но и за политическое преступление тоже. Тут все зависело от местного гестапо. Уголовники носили зеленый треугольник, еврейки — звезды, а «асо», то есть асоциальные, — черный винкель.

Она еще отпила молока. Следователь слушал ее внимательно. Девчонки за тонкой стенкой запели:

Я знаю, меня ты не ждешь
И писем моих не читаешь,
Встречать ты меня не придешь,
А если придешь — не узнаешь…

— У вас щипали себе щеки? — спросил Гнетов.

— Непременно. Кого ставили в первые ряды пятерок. Если надзирательница заметит, что ты слишком бледная, — плохо твое дело. Иди в зал ожидания перед крематорием…

Чуть косящие глаза Аглаи Петровны смотрели вдаль. Словно она и не замечала беленой стены. Словно и сейчас она видела ту капо, о которой рассказывала, — в брюках, высокую, стройную, с черным винкелем, с золотыми волосами. Самую жестокую. И самую веселую. Самую красивую. И самую ненавидящую.

— Где был сбит ваш самолет? — спросил Гнетов.

— Он не был сбит, — спокойно ответила Устименко. — Он был подожжен. Летчику все-таки удалось сесть. И мы сразу разбежались.

— Кто это мы?

— Опять все с начала, — вздохнула Аглая Петровна. — Какой смысл в этом разговоре?

Гнетов встал, открыл форточку и закурил. Она посмотрела на него с удивлением. Никто из «них» не курил при ней в форточку.

— Простите! — сказал Гнетов и притушил о радиатор едва закуренную папиросу.

Она опять пожала плечами. И вдруг почувствовала себя неловко. До того неловко, что даже порозовела.

— Может быть, на этот раз мне верят? — спросила Устименко резко.

— Я вам верю, — тихо ответил Гнетов. — Но нужно сделать так, чтобы поверили и другие. Помогите мне.

Он смотрел на нее твердым взглядом. Твердым и чистым. Чистым и строгим. Строгим и вежливым взглядом молодого человека, волею обстоятельств принужденного вести именно этот разговор.

— Вы разговариваете со мной уже девятый раз, — сказала Аглая Петровна. — Неужели вам не все ясно?

— Когда летчик посадил горящий самолет, куда вы побежали?

— Если не ошибаюсь, деревушка называлась Лазаревское.

— Это здесь?

Гнетов ткнул карандаш в карту, которую принес только нынче.

— Нет, за рекой, — сказала Аглая Петровна. — Я помню, что когда нас угоняли в Германию, то мы переходили мост, построенный немцами. Вероятно, южнее. Вот здесь, пожалуй.

— А про участь других, летевших с вами, вам ничего не известно?

— Бабы в Лазаревском говорили, что немцы всех позабирали. Позабирали и увезли. А сейчас вы, наверное, зададите мне вопрос, почему меня не забрали? Не знаю! — быстро сказала Аглая Петровна. — Ничего не знаю. Они в Лазаревском и не искали. Не пришли. Мужчины не выдали меня — так я понимаю…

Гнетов кивнул.

И поднялся.

— Ну, отдыхайте, — сказал он, сворачивая карту в трубочку. — Отдыхайте и ни о чем не думайте. Как вам тут? Сносно?

— Вы — всерьез? — спросила она.

— Да, серьезно, — ответил Гнетов. — Вам надо поправиться.

— Для чего?

— У вас есть родные? — спросил он в ответ.

— Для того, чтобы и им за мои отсутствующие грехи досталось?

Гнетов покачал головой. Она вновь смотрела в беленую стену, словно бы в далекую даль. Он стоял, почему-то ему не хотелось уходить.

— Знаете, — услышала она, — право же, не надо. Я понимаю, я все понимаю, но только не следует совсем ни во что не верить.

— А вы думаете, я ни во что не верю?

Он промолчал.

Девчонки-воровки рядом пели раздирающими душу голосами, как и положено петь «блатное»:

Сидел я в несознанке, ждал от силы пятерик,
Как вдруг случайно вскрылось это дело,
Пришел ко мне Шапиро — защитничек-старик,
Сказал — не миновать тебе расстрела…

— У меня для вас письмо, — произнес Гнетов, когда воровки пропели про то, как бандита, в конце концов, расстреляли.

— И что я должна вам рассказать за это письмо? — холодно поинтересовалась Аглая Петровна.

— Все, что меня интересует, вы уже рассказали, — так же холодно ответил странный следователь. — Вам надлежит с письмом ознакомиться и ответить на него.

— Я лишена права переписки, разве вы не знаете?

— Письмо отправлю я. Вот вам карандаш и бумага. Конверт я заадресую сам. Не пишите пока никаких подробностей.

И Гнетов отвернулся, чтобы не видеть, как она станет читать письмо мужа — первое полученное ею за все это время. Отвернулся и опять пошел по коридору, якобы прогуливаясь и раздумывая, заложив руки за спину, в сапогах с широкими голенищами, старше себя эдак лет на пятнадцать…

Россолимо и Штюрмерша ели у печки только что испеченные картофелины, в тарелке репродуктора раздался властный, начальственный и в некотором роде артистичный голос главы самодеятельности Пенкина. Начальник АХО известил своих слушателей, что сейчас соединенными усилиями хора и оркестра будет исполнена «Кантата о Сталине». Кантата была очень длинная, почти невыносимо длинная, и сразу вслед за ней заключенный-диктор стал рассказывать о победах на фронте лесоповала. А Гнетов ходил и думал, ходил и думал, пока не рассчитал, что может вернуться к Устименко.