Рванув дверь, она сердито вошла в свою комнату.

Разумеется, ее ждал Козырев.

Сидя верхом на венском стуле, с папиросой в зубах, он молча смотрел на нее, покуда она, сжав зубы, стаскивала с себя задубевший брезентовый плащ, полушубок, сапоги. В том, как сидел Козырев, ей вновь почудилось нечто дурно-театральное, придуманное, нарочитое. И волна злобного раздражения с такой силой поднялась в ней, что, даже не поздоровавшись, она спросила, глядя на него в упор блестящими от гнева глазами:

— Зачем вы приехали? Разве я не написала вам, чтобы вы навсегда оставили меня в покое? Сколько можно…

Он сидел молча в своей нарочитой позе. И его холеное лицо выглядело измученным. Наверное, он был пьян. Это еще больше озлобило ее.

— Я спрашиваю — зачем вы приехали? — крикнула она.

— За тобой!

Ответил Козырев с трудом, словно ему свело скулы. И это тоже показалось ей спектаклем, как плащ-палатка на плечах подполковника Козырева во время войны, в те дни, когда вполне можно было ходить в шинели, как его пристрастие к перчаткам в теплую пору года, как ироническая манера разговаривать со всеми, кто был ниже его в звании. Зачем она выдумала его себе на те несколько дней, которые погубили ее жизнь? Чтобы избавиться от горького наваждения и длинных снов, в которых виделся ей товарищ Устименко?

— Я устала и хочу спать, — сказала она, все с большей и большей злобой ощущая присутствие Козырева в своей холодной, бедной и неуютной комнате. — Нам не о чем больше толковать. Вам понятно это, Кирилл Аркадьевич?

— Я хочу выпить, — угрюмо ответил он.

— Немного виски? — в тон ему спросила она из какой-то книжки. — Или много виски и мало содовой? Кликнуть бармена? Мартини был холоден и очень хорош, так что мистер Ослоп остался доволен.

— Перестань! — с мукой в голосе сказал Козырев. — Я ничего не пил.

Но и эта подлинная мука показалась ей ненатуральной. В своей ненависти к нему она не замечала, что некоторая театральность была его свойством, он так привык к позам, что без них перестал бы быть самим собой. И, грея озябшие маленькие широкие ладони о печку, она сказала:

— Разве настоящий мужчина может не пить? Нет, настоящий парень, даже если ему за сорок, должен всегда быть чуть-чуть на взводе, так я читала. Бренди, или джин, или коньяк. И он должен курить. И еще плеваться. В их книжках все время это описывают — сигарета, трубка, сигара. И он должен быть груб с женщинами. Груб и жесток…

От холода, усталости и тоски этого бессмысленного разговора ей хотелось плакать, но она не могла себе это позволить. Она должна была казаться совершенно счастливой. И она пыталась это делать изо всех сил. Но сил-то нынче у нее было маловато…

— А Лидия Павловна где? — крикнула она хозяйке.

— На танцы пошла, — ответила из-за перегородки дородная и всегда задыхающаяся Захаровна. — Концерт и танцы. Сейчас я вам чайку принесу, вы, наверное, не кушамши…

— Я приехал за тобой, — сказал Козырев, слегка покашливая. — С моей семьей покончено. Развод получен, тебя это устраивает?

— Кому это нужно?

— То есть как — кому? Нам! Нам обоим! Я не мог не понимать, что ты не способна…

— Господи, какие глупости.

— Что глупости? Как ты можешь так говорить? Человек твоего характера…

— Что вы знаете о человеке моего характера, — в ожесточении крикнула она, — что вы можете знать? И неужели вы думаете, что штамп в паспорте имеет хоть какое-то значение, если любишь?

Зачем она заговорила так всерьез?

И конечно, ничего не получилось с тем, чтобы выглядеть счастливой. Настолько не получилось, что даже слез она не могла удержать: ведь штамп касался Устименки, а не этого картинного красавца!

— Ты меня свела с ума, — сказал Козырев раздельно и внятно. — Я изломал свою судьбу, я навсегда порвал с Москвой, получил новое назначение черт ведает куда, оставил семью, что еще тебе нужно?

Хозяйка, пыхтя, без стука, принесла чайник и хлеб. Масло в бумажке лежало на окне. На книгах стояло блюдечко с сахаром. Немецкие трофейные ходики тикали на стене, мелькали кошка и мышка.

— Мне ничего не нужно, — сказала Варвара. — Мне нужно, чтобы меня оставили в покое. Белый масса должен покинуть мое жалкое бунгало, или я выйду на тропу войны…

Слезы все еще дрожали в ее круглых глазах, но она уже справилась с собой. Или почти справилась. Справлялась, считая планки на его пиджаке. Шесть планок. Порядочно. Почему он их никогда не снимает? Разве это так важно сейчас? Ведь она-то помнит, все помнит, — и дурацкую, преступную его фантазию с дорогой, по которой непрестанно били немцы, она тоже никогда не забудет.

— Ты поедешь со мной! — твердо сказал он. — Ты не имеешь права пропадать в этой глуши. Что ты тут делаешь?

— С вашего позволения, сэр, все, что требуется…

Он слегка побледнел: все эти «сэр», и «белый масса», и «тропа войны» выводили его из себя, она видела.

— Что именно?

— Выезжаю на участки, если скважина попала в аварию или вскрыла пласт с рудой, когда такое случается, разумеется. Документирую, с вашего позволения, сэр. Керн скважин тоже на моей ответственности…

Варвара слегка всхлипнула. Господи, хоть бы он провалился. Из-за него она навсегда потеряла Володьку! Навечно! Какое ужасное слово. «Свет очей моих», — вдруг мелькнуло в ее голове, — «свет»!

— Сэр, — произнесла она, — мистер! Послушайте, оставьте меня.

— Погоди! — белый от выпавших на его долю унижений, растоптанный непонятной ему любовью, попросил он. — И ящики ты таскаешь?

— Разумеется, если нужно.

— И вся эта чепуха с составлением карт, с составлением колонок скважин, с каталогами…

— Это не чепуха.

— Теперь послушай меня! — велел Козырев.

Вздрагивая плечами, она слушала, как он хвастал — нисколько не изменившийся полковник Козырев Кирилл Аркадьевич, все такой же властный и броский хвастун, такой же бесстрашный и рискованный инженер, такой же прожектер и «приказыватель», как в дни войны. Но только что-то в нем чуть-чуть сломалось, возникла вдруг какая-то едва слышная визгливая нота, некое дрожание, словно бы он срывался и вновь выправлял себя, вспоминая, каким ему надлежит быть. И был каким надлежит, пока опять его не заносило…

Он ехал начальником, большим, главным, и ему казалось, что это имеет какое-то значение. «Какое?» — отхлебывая чай, думала она. В его распоряжении самолет, у него свой вагон, ему строят дом, целый дом, ей, Варваре, предопределена там райская жизнь. «Какой же он дурак! — почти соболезнующе решила Варвара. — Дурак и фанфарон». Но словно почувствовав, что его повело не туда, Козырев свернул на широкий фронт строительства, жизненно необходимого стране. И тогда она услышала его как бы с трибуны и поняла, что ни одно слово этого человека не дойдет до его слушателей, до их существа, до того, что называется «душа». «Душа», — думалось ей, и вдруг красивый, подсушенный, бесстрашный и сильный Козырев как бы раздвоился в ее внутреннем видении и она услышала Устименку, который рассказывал про больницу близ Киева и про доктора Бейлина, и про все то, во что она, в общем, не слишком верила, но поверила потому, что он верил. Верил и мечтал, и верила вслед за ним она, мечтала она и не могла больше не верить в эту сказочную больницу и не мечтать о ней.

И покуда бедняга Козырев, распаляясь от кажущегося ему сочувствия к его речи и внимания к нему, разводил свои вензеля, она слушала не его, а Устименку, и его, впрочем, тоже, успевая сравнивать и жалеть Козырева, восхищаясь нравственной силой Устименки, который никогда, даже если бы это и было ему предопределено и назначено, не смог бы сказать о самолете, о вагоне, о доме, о райской жизни и всем том, с чего начал Кирилл Аркадьевич. Не смог бы вовсе не из скромности, а просто потому, что он не считал это существенным, не относился к этому всерьез и не примерял свою суть и сущность к тому, что положено той должности, которую он занимал, занимает или будет занимать.

— Ясная картина? — порозовев от почудившегося ему сочувствия, спросил Козырев. — Тебе понятно, на какую волну меня подняло?