— Его, — упрямо не согласилась Варвара. — «Их» больше нет. Есть нечто одно. Это ты или Вагаршак рассказывал про общее кровообращение у каких-то там близнецов? Возникает общее кровообращение, тогда это брак. А если нет, тогда это суррогат. Сожительство — пусть даже до гробовой доски. Совместное ведение хозяйства. Маленький, но здоровый коллектив, где сохраняется полная индивидуальность каждой особи. А необходимо общее кровообращение. Ну, что ты пускаешь свои кольца, когда с тобой говорят? Ты не согласен?

— А как же свобода супругов?

— Ты еще, мой зайчик, не накушался этой свободы?

Устименко улыбнулся.

— У каждого свой круг интересов, не так ли? — спросила она. — А если я желаю влезть именно в твой круг интересов и нет для меня иных интересов, чем твои интересы? Тогда я перестаю быть личностью? Ты тоже думаешь, как Аглая Петровна?

— А вы уже успели перецапаться?

Она не ответила. Устименко притянул ее к себе за руки и поцеловал ладони — одну, потом другую. Она хмуро глядела в сторону.

— Не дуйся! — велел он. — Слышишь, Варюха?

— Мне интереснее твое дело, чем вся моя жизнь, — сказала она. — Это — наказуемо? Я желаю быть полезной твоему делу, потому что оно твое. Я должна помогать тебе, потому что я понимаю то, что тебе нужно, неизмеримо точнее, нежели все люди, с которыми ты работаешь. И мне не нужна свобода от тебя. Свобода нужна, когда люди стесняют друг друга, когда они недопонимают, когда они устают друг от друга. Молчишь?

— Молчу, — ответил он.

— Не согласен?

— Здорово высказываешься, — сказал Устименко. — По пунктам. Молодец. И долго ты об этом думала?

— Какие-нибудь десять лет.

— Но мы же ничего не знали друг про друга.

— Ты не знал, а я знала довольно много. Даже как прошли у тебя тут твои первые две операции. Не говоря о всем прочем.

— В общем, нам повезло.

— Поспи, — попросила она. — Нельзя нарушать режим. Окно открыто, поспи, вдыхая кислород.

— Такие штуки мне иногда снились, — сказал Устименко. — Будто ты на самом деле есть и бродишь поблизости. Стоит только протянуть руку.

— Чего же ты не протягивал?

— Я тупой старик, — пожаловался он. — И притом с амбицией. Тяжелый, трудный в общежитии старикашка.

— Привередливый, — сказала Варвара.

— Ворчливый.

— Невероятно нудный.

— И нудный тоже…

Он зевнул. Вновь свершилось чудо — сейчас на него навалится сон. Короткий — не более часа, но сон, настоящий сон. Сейчас он провалится туда, сию минуту, глядите, люди, это смешно, этому невозможно поверить, но я засыпаю…

— Видишь, — сказала она, когда он проснулся, — вот так.

— Вижу, — ответил Устименко. — Ты хронометрировала?

— Час двадцать минут.

— Меняется вся концепция, — еще сонным голосом произнес он. — И по ночам я сплю все-таки часа три-четыре…

Она принесла ему чашку с чаем. Он отхлебнул и виновато поглядел на Варвару.

— Ты же не виноват, что вкусовые ощущения не возвращаются, — сказала она. — Это не так просто. Но все-таки похлебай, пить нужно как можно больше. И одевайся — они звонили, вагон номер семь.

Устименко помрачнел.

— Значит, обязательно едут?

— Ты же знаешь, папа ее слушается во всем. Если она сказала, что надо ехать, следовательно — они поедут. А твою тетку переупрямить невозможно. Я еще сегодня пыталась ей сказать все, что мы думаем… Нет, ты пойдешь в новых ботинках…

— Я ненавижу новые ботинки, — вздохнул он.

— Ничего не попишешь… А я надену пестренький костюмчик, ладно?

Галстук ему она повязала по всем правилам моды. И пиджак на нем был новый — серый с искоркой, благоприобретенный Варварой на толкучке. Там же были куплены и брюки отдельные, штучные, значительно светлее пиджака и почему-то ворсистые, но Варя сказала, что «сейчас так носят», и Владимир Афанасьевич покорился. Носят, и леший с ними, со штучными брюками.

— Почему штучные? — только и осведомился он.

Этого никто не знал.

— Во всяком случае, ты сейчас выглядишь человеком, — сказала Варвара, — а раньше в тебе было что-то от инвалида из забегаловки, который орет — «брятцы, трявма!»

И еще раз поправила галстук.

— А я как?

И немного отошла от него в глубь комнаты, чтобы он увидел ее всю — и туфли, и сумочку, и прическу. И чулки, конечно, сумасшедшей цены чулки. Тоже на толкучке, и при этом со словами: «Только для вас, девушка, в расчете на ваши незабываемые взоры».

— Здорово? — спросила она.

— Колоссально! — ответил Устименко.

— Органди! — сказала Варвара, показывая воротничок, виднеющийся чуть-чуть поверх жакета. — Заметил?

— Еще бы! Настоящее органди. Не какая-нибудь липа. Уж это органди всем органди — органди.

— Смеетесь?

— Что ты, — сказал Устименко. — Ни в коей мере. Хороший смех. Это же органди.

Варвара подозрительно на него смотрела. Они стояли далеко друг от друга и помалкивали — опять их охватило привычное теперь чувство — что все это не может быть. Эбоих вместе.

— Нет, может! — сказала Варвара твердо.

— Оно — есть! — так же ответил Устименко. — Вот дом, крыша, окно, дверь. Дожили. Смешно?

— Общее кровообращение, — сказала Варвара. — Так-то, товарищ Устименко.

Аглая Петровна и адмирал стояли у вагона, когда они приехали. Состав был горячий, словно вырвался из пламени, и ночь была душная, с белыми молниями, или сполохами, воробьиная, как выразился Родион Мефодиевич. Устименко взял тетку под руку, повел вдоль вагонов, под открытыми окнами, в которые глядели подавленные духотой пассажиры дальнего следования.

— Соседи наши по купе жалуются, что всюду нечем дышать, — сказала Аглая Петровна, — говорят — совсем замучились.

Устименко попросил:

— Тетка, пожалуйста, брось, не езди.

Она нетерпеливо вздернула плечом.

— Какие тебе слова нужны? — спросил он. — Как тебя убедить?

— Меня убедить нельзя, — сказала она. — Я давно убеждена в своей правоте, а не в вашей. Оставим эту тему.

— Тетка, не езди.

У него не было никаких слов. Но он знал, что прав.

— Жить сактированной? Вне партии? Ты что, можешь спокойно так думать? То есть, не обижайся, жить двумя жизнями? Двойной жизнью?

— Останься в Унчанске, — тупо сказал Владимир Афанасьевич. — Не знаю, не понимаю, но варится какая-то чертова каша. И если есть возможность…

— Нету, — оборвала она, — для меня нету. Я добьюсь самого Берии, лично Лаврентия Павловича…

С тем они и уехали — в давящую воробьиную ночь, в душный мрак с белыми молниями, в грозу, которая никак не могла народиться. Отгрохотали колеса длинного состава, в последний раз прогудел, тревожно и беспокойно, мощный паровоз, зажглись багровые огни.

Несмотря на жару и духоту, Варя вздрагивала. Он крепко взял ее под локоть и прижал к себе. В другой руке у него была палка.

— Ты понимаешь, что происходит? — спросила Варвара.

— Нет, — ответил он печально. — А работать-то надо?

— Надо…

— И много — вот в чем вся штука.

— Но как работать, если…

— А это вы, товарищи, оставьте, — вдруг с бешенством сказал он. — Оставьте! Я это и слушать не желаю. Во всех условиях, всегда, что бы ни было, — с полной отдачей, понятно вам, Степанова? Какие бы кошки ни скребли, какие бы величественные и горькие мысли вас ни посещали, как бы вы ни сомневались — работайте! Работайте до последнего, до того, что называется — край, точка. И тогда… — Он остановился и полез за папиросами. — И тогда… тогда, может быть, полегчает.

— Тебе полегчает? А вообще? Другим? Как в «Дон-Кихоте», да? Наши несчастья так долго продолжаются, что должны наконец смениться счастьем. Вот такая логика?

— Что же ты предлагаешь? — горько спросил он.

— Ничего. Ничего, милый. Все минует.

Швейцар вокзального ресторана в ливрее и галунах широко распахнул перед ними дверь. Последний поезд нынче прошел, и здесь было совсем пусто, только повара в колпаках, сдвинутых набекрень, выпивали и закусывали за служебным столиком.