С самого нежного детства, с младых ногтей, Инне это все чрезвычайно не нравилось. Прежде всего, раздражала ее скромность, а то и бедность обихода родителей, их умение довольствоваться малым: пиалой зеленого чая в жаркий день, книжками, горячими беседами вместо комфортабельного жития-бытия; раздражала мать, приводящая в дом шумных и вульгарных девчонок с хулиганистыми мальчишками, раздражал отец, который, раскручивая на пальце шнурок от пенсне, «подтягивал» каких-то олухов по тригонометрии и физике почему-то бесплатно, в то время как у единственной дочери не было даже хороших, выходных туфель. Как-то она даже сказала об этом родителям, и тут случился грандиозный скандал с топаньем ногами и с криками «вон из моего дома!». Оказалось, что она задела какие-то их «идеалы» и «плюнула в самое дорогое».

— Я же хочу, чтобы вам было полегче! — спокойно пожала тогда плечами юная Инна. — Просто жалко смотреть на вашу жизнь. Вот болтаете всегда о Третьяковской галерее, а Сурикова и не видели вашего любимого, потому что денег не хватает в Москву съездить. Смешно! Мамы же и папы ваших учеников торгуют фруктами за бешеные деньги, им ничего не стоит заплатить за своих начинающих олухов, при чем же здесь «идеалы»? Вот возьмите, к примеру, вашего же жильца старика Есакова. Живет не тужит…

Старик Есаков был стыдом и горем Инниных родителей. Со свойственным им прекраснодушием они пригласили этого бобыля переехать к ним в давние времена. Он и переехал со всеми своими пожитками и оказался никаким не адвокатом, а одним из тех ходатаев по делам, которые твердо знают, что есть еще нивы, всегда нуждающиеся в пахарях. Он и прорабствовал на частных строительствах, и давал советы жуликам, и сухофруктами комбинировал через артели и кооперации, и командовал торговлей перцем, и коврами промышлял для иностранцев, и, по слухам, не брезговал даже золотишком. Выдворить Есакова было невозможно, периодически его сажали, но он опять выходил, энергичный, жилистый, выбритый, с голодным блеском злых и умных глазок. Боярышниковы его стыдились, давно с ним не здоровались, а он посмеивался:

— Идиоты! Вы извините, Инночка, это я по-доброму. Я вчера каурму-шурпу варил, а они только ноздри раздувают. Приглашаю: отобедайте со мной! Нос воротят. Добро бы не работал я, а то ведь круглосуточно…

Война застала Инну в Самарканде.

Недели через две старик Есаков сказал Инне в садике:

— Конечно, ваши родители со мной ни в коем случае не согласятся и даже назовут меня гитлеровским агентом. Но вы дама разумная. Так вот, боюсь, что вся эта эскапада закончится к Новому году в нашей милой Москве. Нас, вернее — вас, поставят на колени. Я человек сугубо статский, но для того, чтобы понять, кто наступает, а кто драпает, не нужен ни Клаузевиц, ни Кутузов. Финита ля комедия!

Инна молча пошла домой. Отец угрюмо пил чай из пиалы. Мать жарила лепешки.

— Чего этот поганец тебе врал? — спросил Матвей Романович, сдувая чаинки в пиале. — Не могу видеть его праздничное выражение лица.

Инна Матвеевна потянулась всем телом, кошачьи зрачки блеснули зеленым. А знойной ночью, жалея своего тихого Гришу, пошла на свидание к Жоржику Палию, соученику по школе. Свидание под звездами заключилось коньяком в квартире Жоржа и ее тихим вопросом:

— Что же теперь будет?

Палий лежал рядом с ней — огромный, прохладный, мускулистый, — сладко затягивался папиросой, косил на нее еще распаленным взглядом.

— Тебе надо здесь пустить корни, — произнес он низким голосом и вновь притянул ее к себе. — Крепкие корни, — услышала она, он опять медленно поцеловал ее, — слышишь, крепкие?

Она слышала, она все слышала…

И знала — Палий сделает, тут с ним считались, у него была бронь, «броня крепка, и танки наши быстры», как пропел Палий, так почему же не устроить все с максимальными удобствами для них обоих? Ведь война продлится не день, не два. Зина — жена Палия — осталась где-то под Львовом, Горбанюк, наверное, погиб или погибнет…

На этой же неделе Жоржик навестил семью Боярышниковых. Он был в бледно-желтом чесучовом костюме, в чесучовой же фуражке, красивый, быстрый, легкий, спешащий. На полуодетую Инну он как бы не обратил никакого внимания, но Раисе Стефановне поцеловал руку, а Матвея Романовича обнял. Это был добрый товарищ по школе, свой парень и никто другой. Впрочем, Инна заметила его взгляд на себе, мгновенный, иронически-ободряющий, и ей даже холодно стало — так вдруг вспомнился рассвет и недопитая бутылка на столе, страшные, горильи его мускулы и слова о том, что «броня крепка, и танки наши быстры»…

— Короче, Инка, завтра пойдешь по этому адресу, — сказал он, протягивая ей листок из записной книжки, — спросишь указанного товарища. Конечно, через бюро пропусков…

— Могу полюбопытствовать, что за работа? — осведомился Матвей Романович.

— Работа — лечебная, — кратко ответил Палий.

От чая он отказался — спешил, не то было время, чтобы чаи распивать. Инна проводила его до калитки. Здесь он велел:

— Сегодня. После десяти. Прямо ко мне.

Она кивнула и вернулась. Листок из записной книжки Жоржа лежал на столе, отец внимательно его изучал.

— Странно, — сказал он брюзгливым тоном, — очень странно. Насколько я понимаю, это ведомство командует лечебными лагпунктами в местах заключения…

— Ну и что? — спросила Инна.

— Ты будешь контролировать и инспектировать работу лагерного медицинского персонала?

— Откуда я знаю, папа? — рассердилась Инна. — Я еще ничего не знаю…

— Но здесь же написано?

И он протянул ей листок, где бисерным почерком Палия все было четко обозначено. И даже оклад — довольно порядочный для молодого врача.

«После десяти», когда она стряпала им ужин в кухне, в которой висел Зинин фартук, Палий объяснил, что ее новая работа в чем-то даже романтична. Конечно, дело суровое, но с контриками, вредителями и шпионами мы и так более чем гуманны. Даже медицинское обслуживание у них существует, да еще в такое трудное время…

И Жорж слегка плечами пожал, как бы не соглашаясь с чрезмерной добротой той организации, в которой Инне предстояло работать.

— Теперь ты будешь сперва чекистом, а потом врачом, — сказал он ей, — слышишь, врачом потом! — И впился жесткими губами в ее рот.

Но она ничего не слышала. Этот Палий был не то что ее мямля Гриша. Даже плакать ей хотелось в его руках, даже руки ему она целовала…

— Так, так, — сказал ей отец, постукивая длинными пальцами по столешнице, — значит, окончательно оформляешься?

— Окончательно.

— Но ведь и на фронтах врачей не хватает, — угрюмо бросил он. — Ты слышала об этом?

— Тебе бы хотелось, чтобы Елка осталась сиротой?

— Не знаю, — сказал Боярышников, — не знаю, дочка. В таких бедах рассуждать неприлично…

— Однако же ты…

— Я же, кстати, завтра ухожу.

— Куда это?

— Как куда? Туда, где воюют.

Было слышно, как всхлипывает мать за тонкой стенкой, как наверху в мезонине прохаживается старик Есаков.

Отец ушел наутро, а вскорости от него пришло письмо, просил срочно выслать ему очки по прилагаемому адресу — пенсне на учении он разбил. Это было последнее письмо, потом пришла похоронная.

Муж Инны, инженер-капитан Горбанюк, не погиб, как предполагала его супруга. В первом же письме он кротко недоумевал, почему это она ему не отвечает. Осторожными словами он приглашал ее к себе, он командовал отдельной частью, им «положен» врач, работы много, Елочку можно оставить дедушке и бабушке, война, разумеется, трудная, но у него условия сравнительно курортные.

Инна показала письмо Жоржу. Тот пожал плечами.

— Что ты мне посоветуешь? — спросила она.

Он опять пожал плечами.

— Не понимаю, — раздраженно сказала Инна Матвеевна.

— Дело твое, — поигрывая бицепсами и не глядя на нее, произнес Палий. — Я, по крайней мере, никакой ответственности на себя не беру. Ты это запомни, пожалуйста! И вообще…

— Что — вообще? — испугалась она.

— Понимаешь, будем свободными людьми, — мягко попросил он. — Мы взрослые, самостоятельные. И точка. Ясно?