Когда дверь за Женькой закрылась, Родион Мефодиевич подошел к буфету, налил себе полстакана коньяку и выпил залпом. Подумал и еще налил. Ираида следила за ним с тревогой.

— Не бойся, алкоголиком не стану, — сказал Степанов, — года вышли, припоздал. А впрочем…

— Ежели Родион Мефодиевич и выпивают, то при их пенсии это разрешительно, — покашляв в кулак, издали сказал дед Мефодий. — У нас на японской ротмистр был, некто барон Дризен, тот ром ямайский выкушивал по три бутылки в день. А звание плевое — ротмистр…

— Батя, выпьем! — предложил Степанов.

— Я не против, — сказал дед, подходя к буфету из вежливости мелкой походкой, — я завсегда могу выпить, и при своем уме. А что в Москву Родион Мефодиевич надумал — оно правильно…

— Не уезжай, де-ед! — попросил Юрка. Он очень привязался к Родиону Мефодиевичу, подолгу гулял с ним и хвастался его Золотой Звездой в своей школе так, что Евгения однажды туда вызывали. — Не уезжай, а?

Ираида сказала, что поездка и посещение инстанций может вызвать только совершенно ненужное внимание к личности Родиона Мефодиевича. Устименко, к которому зашел Степанов попозже вечером, сказал, что он бы непременно поехал, что тут-де и раздумывать нечего, а Вера Николаевна, которая была как-то странно возбуждена, внезапно покраснев, попросила мужа:

— Володечка, напиши Цветкову. При его связях и возможностях он всего добьется…

Устименко быстро взглянул на жену и не ответил, а Вера, повернувшись к Родиону Мефодиевичу, сказала то ли шутя, то ли сердито:

— Ваш милый Володечка этого человека терпеть не может. Ему сейчас неприятно, что я назвала Константина Георгиевича, но, поверьте, поверьте, Константин Георгиевич все узнает и все сделает. Он многое может и, главное, не побоится. Меня Владимир по некоторым причинам не послушается, а вы, Родион Мефодиевич, ему велите — он напишет.

Устименко послушался — написал. Вера сказала, что они с Любой проводят Родиона Мефодиевича, вечер прекрасный, а они совсем и воздухом не дышали. И Степанов вдруг, нечаянно, заметил, как Вера подмигнула Любе, словно девчонка.

Володя вслух прочитал Степанову свое письмо. Оно было прямое и открытое, без всяких околичностей и экивоков, даже чуть-чуть грубоватое, как всегда, если Владимир Афанасьевич что-нибудь просил. Они сидели в кухне вдвоем, Вера и Люба заперлись в комнате. А когда вышли оттуда, то Степанов понял: пора идти — сестрам хотелось «дышать», как сказала Вера. А Степанов еще рассуждал с Устименкой. Люба молчала, смотрела на Родиона Мефодиевича широко открытыми, мерцающими, как у сестры, глазами. Казалось бы, и румянец у них был одинаковый — матовый, и умение выражать взглядом молчаливое и доброе сочувствие, и, вроде бы, участливость, отзывчивость на чужое горе.

— Тут, возможно, кое-что в ближайшее время прояснится, — начал было Владимир Афанасьевич. Ему очень хотелось рассказать Степанову про вечерний разговор со Штубом, но он вдруг испугался, что только обнадежит Родиона Мефодиевича и взволнует его. И он не договорил.

— Что прояснится? — спросил Степанов.

— Да со здешними партизанскими делами. Тогда и Аглаю Петровну легче будет искать. Впрочем, Москва ничему не помешает…

Степанов вынул из кармана письмо Амираджиби.

Устименко прочитал внимательно, лоб его нахмурился.

— Ладно, об этом мы с Николаем Евгеньевичем посоветуемся, — сказал он, — вы будьте спокойны, завтра же он разберется…

Нина Леопольдовна, собирая со стола чайную посуду, внезапно вмешалась и спросила:

— А что, собственно с вашей супругой произошло?

Степанов не ответил.

— Оставь, мама, — сказала Люба. — Вечно ты, право…

— Я к тому, что бывают любые недоразумения, — светским тоном, как она играла в пьесе Дюма, заговорила Нина Леопольдовна. — У нас, помню, в декабре сорок второго с одним нашим приятелем, добрым приятелем, славным, случился казус: кассир наш старший, ты его, Любушка, помнишь, одаренный артист, немножко чуть-чуть жуир, хорош был во «Власти тьмы», ну еще благородный отец для мелодрам. Так оставляет в пригородном вагоне — дурачок эдакий — четыре килограмма сливочного масла. По тем временам! Представляете? Кошмар и еще раз кошмар. Но сила коллектива такова, что мы его отстояли…

— Моя жена масло не воровала! — сказал Степанов.

— Браво! — холодно сказала Вера и взяла Степанова под руку. — Уходить, уходить скорее!

— А ты не пройдешься, Владимир? — спросил адмирал.

Володя потряс головой: он уже ставил на стол свою раздолбанную пишущую машинку.

— Мы не скоро, — звонко сообщила Вера Владимиру Афанасьевичу. — Может, еще кино посмотрим… Любочка требует.

Он проводил их невеселым взглядом, повесил на распялку старый китель, подвинул поближе стакан пустого чаю. И подумал тоскливо: «Почему, собственно, это все, вместе взятое, называется семьей?»

На улице Вера и Люба отменили свое решение провожать адмирала. Они теперь испугались, что не попадут в кино, и опять Степанову почудилось, что они как-то странно пересмеиваются, переглядываются и чего-то не договаривают.

— Желаю успеха! — сказал Родион Мефодиевич, козырнув.

Если он чего-нибудь не понимал, то ему делалось неловко. Так неловко было ему сейчас, и он испытал чувство облегчения, завернув за угол Старого сквера.

— Уф! — сказала Вера, когда шаги адмирала стихли. — Смотри, словно что-то знает.

И спросила:

— Ты меня осуждаешь?

— А ты из тех людей, которые пакостничают и еще желают, чтобы над ними плакали? — спросила Люба. — Ох, берегись, расскажу все твоему мужу.

— Не посмеешь!

— А если?

— Не порти мне настроение! — попросила Вера. — Ведь ничего же не произойдет, все это давно кончено. Повеселимся, посмеемся, поедим, потанцуем. Могут же сохраниться человеческие отношения? Он из-за меня сюда приехал…

— Безумная любовь? — сухо осведомилась Люба.

— Не осуждай, сестреночка, — попросила Вера. — Доживешь — поймешь.

— Вряд ли. А если пойму — уйду.

— От такого, как Володя?

— От любого.

— Но что же мне делать, если я действительно люблю Устименку?! Люблю, несмотря на то, что он не состоялся таким, каким я видела его в моем воображении. Нет, ты должна понять…

— А если я не хочу понимать?

В это самое время Родион Мефодиевич вошел в свою комнату и увидел Варвару, которая курила, лежа на его кровати. Она была в старых лыжных штанах, круглые ее глаза смотрели печально, устало и ласково. Степанов просто забыл, что послал ей телеграмму — просил приехать, посоветоваться.

— Ты ела? — спросил он по старой памяти и по старой памяти, как тогда, когда она была совсем маленькой и жила у него на корабле, поцеловал обе ее руки в широкие ладошки. — Ела, доченька?

— Ты у Володьки был? — спросила она.

— Был.

— Верно, будто у него одна комната?

— Вроде, — ответил адмирал. — Мы в кухне сидели.

— А кухня коммунальная?

— В общем-то тесновато живут. Там еще сестра, насколько я понял, супруги его — Любовь Николаевна. Тоже женщина красивая. И мамаша — говорит голосом из живота, вроде как чревовещатель. Дочка-то спала уже…

— Чем же тебя угощали?

Это все-таки была мука мученическая. Всегда она вот так, со скучным лицом, выспрашивала его про Устименку, а он чувствовал, как колотится ее сердечко, бедное, одинокое, дурацкое, усталое от этой длинной, несуразной, невозможной любви, такой нелепой для его Варьки, — она-то ведь все равно лучше всех, умнее, душевнее, проще, яснее; нет больше таких, как Варвара, вот поди ж ты!

— Забудь ты наконец про него! — адмиральским голосом велел Степанов. — Кончено это! Освободись!

— Не забуду! — твердо глядя своими круглыми коричневыми, все еще невзрослыми глазами в глаза отца, с медленной усмешкой ответила Варвара. — И не покрикивай на меня, как на свою верхнюю палубу. Я — твоя дочка, а не артиллерия главного калибра.

— Забудь, дочечка, — испугавшись, что обидится, вдруг старушечьим голосом повторил он. — Найдем тебе женишка, вот хочешь, из Москвы привезу?