Очень хотелось спросить: не шутит ли он. Спросил бы, если бы не знал точно: не шутит.

С Ванькиных слов, светило нам по паре «штук».

Во благородство! Самое сложное – на нем, а деньги – поровну.

– Может, у него и денег-то нет?.. – только и нашелся я.

– Ну да!.. Чего ж он не спит? За бабки трясется.

Сидит за столиком, косится, сволота.

– Почему, сволота? Пахал мужик.

– Он пахал?! – возмутился Ванька. – Бригадир он, «бугор», как наш поездной. За него другие горбили.

Растерялся я. Аккуратно послал Ваню подальше. Аккуратно – потому что догадывался: не уймется. Еще бы!.. Обиделся. Сказал, что и без меня управится. Ушел к себе.

Сижу с паникой в душе. Понимаю, этот кретин сотворит все, что задумал своим воспаленным, пропитым мозгом. Что делать?! Лобовая помеха – будет предательством, а как предашь его после мурманской ночи?.. Но, похоже, придется.

Не пришлось. Судорожно родил хиленькую идейку и с ней подался к налетчику.

– Слушай меня, жлоб, – попер я, закрывшись в его купе.

Ванька глядел на меня обиженными налитыми глазами.

– Сколько тебе бабок надо? – спросил я.

– Ты что, поехал? Чтоб я у тебя взял...

– Это ты поехал. Откуда у меня тысяча?

– Сделаем? – оживился отходчивый Ванька.

– Сколько бабок надо? – пер я дальше.

– Много.

– Ну?!

– В Одессе – долг семьсот, и дела – никакого.

– Сиди в купе, не высовывайся...

Я пошел к «жирному лосю».

Лось оказался щуплым болезненным мужичишкой. Легкая добыча для Ваньки.

Выложил мужичку все, с чем пришел, а пришел со следующим: ко мне обратились пару головорезов. Попросили вызвать мужичка в тамбур. За это обещали пятьсот. Жертву пасут еще с Мурманска. За то, что сейчас откровенничаю, мне светит составить с мужичком парное выступление. Но такой я хлопец, рисковый. Сам почти хохол, из Одессы. Имею к жертве предложение. Я с риском для жизни (своей, конечно) прячу мужичка у себя в купе. Высаживаю его так, что никто не обнаружит. За спасение желаю получить обещанные семьсот.

Жертва очень испугалась. Но закапризничала: денег таких отродясь не видывала. Это ошибка. Надо передать хлопцам, что они его с кем-то путают.

А деньги, похоже, были. Очень настороженный мужик. Еще до моего прихода настороженный.

Извиняюсь, отбываю к себе, сообщив на всякий случай, в каком я вагоне. «Лось» очень не хочет, чтобы я уходил. Бормочет что-то жалобно по-украински. Кошки меня по душе скребут: перепугал человека. Но ухожу. Чувствую: дрогнет

– придет.

Пришел. Божится, что денег нет, что порешат ни за что. Потом, чуть не плача, достает пятьсот.

Спрятал я его, бедного, в нише наверху в служебном купе, матрацами вонючими завалил. Сидел он там почти сутки. В туалет в бутыль ходил. А что было делать?..

Высадил, не доезжая одной станции до его хутора. Высадил не на перрон – с другой стороны. Объяснил: для конспирации. Когда высаживал, мужичок уже не был плаксивым, деловито юркнул во тьму, под соседний товарняк.

Сожалел я после: переиграл. До его станции хоть надо было довезти. Все-таки домой человек возвращался, после нескольких лет разлуки. А я ему такое возвращение: ночью, под товарняк и полем...

Ванька был в восторге от проведенной операции. Деньги все брать отказывался, ну тут уж я настоял.

– У меня в Одессе «волына», – растроганно доверился он. – Такое сотворим!..

Но и после этого не унялся. Перед самой Одессой поведал всю драму своей поездной жизни.

Есть у него в бригаде зазноба, на которую с некоторых пор положил глаз и бригадир. Зазноба не знает, куда податься (Ваньку любит, бригадира боится), бригада, конечно, на стороне бригадира. Ивана стремятся выжить. Тот намерен отлупить бригадира на перроне в Одессе.

– Подстрахуй, – попросил Ванька. – Так не лезь, а кто-то рыпнется – останови.

Тоже неплохой план. В бригаде человек десять здоровенных мужчин. Из них двое – родственники бригадира. Но, слава богу, все обошлось. Бригадир, видно, почуяв неладное, покинул состав до того, как Ванька планировал приступить к осуществлению задумки. Я же преданно ждал у бригадирского вагона. Что еще оставалось делать...

С этого началась наша дружба с Ванькой Холодом.

Не слишком, надо сказать, благоприятно началась.

...Прошло всего три месяца. Меня разыскал тренер, выяснилось, что оба мы не правы. Можно возвращаться в команду.

Кончалось лето. На сборах под Одессой приключилась небольшая травма. С инфекцией в области левого колена. Через пару недель, когда нога стала черной, болючей и несгибаемой, меня отправили в Одессу.

Полдня мотались по городу, выискивали заведение, готовое принять. Готовой оказалась только еврейская больница. Доставили в нее к ночи.

Очень неприятно стало, когда, осмотрев ногу в приемной, деликатно намекнули: наверное, отрежут. В двенадцать ночи – особенно неприятно.

Это сейчас с ехидством вспоминаю ту ситуацию. А тогда...

Привозят в гнойное отделение. Тишина, лампочки синие зловеще освещают коридор, палаты. И запах... запах гноя, который никого из бодрствующих не беспокоит. В палате в том же адском тусклом свете на койках лежат обрубки: У кого одна нога не угадывается под одеялом, у кого – две. Некоторые спящие – без рук. Но это уже не так заметно. И ни одного укомплектованного конечностями пациента.

Не спалось в первую ночь, да и в последующие тоже.

Утром соседи смотрели сочувствующе. Взгляды их больше всего и пугали. Пояснили: тут не церемонятся, чуть что – отсекают.

– Ну, мы-то хоть старики... – и дальше тот же взгляд.

Врач, пожилой недовольный жизнью еврей, раздраженный чем-то, больше про родню расспрашивал, выяснив, что не на кого мне рассчитывать, очень огорчился.

Лежащий рядом со мной, высохший, как скелет, несчастный старик-еврей, из бока которого литрами выдавливали гной, пожаловался врачу:

– Доктор, плохо...

– Думаете, мне хорошо, – заоткровенничал доктор сердито. – У меня «Запорожец» угнали. Я, может, нервничаю. Каждые десять минут мочиться хожу. Как вас резать?..

Мы не знали, что посоветовать.

– Надо готовиться, – это он мне, – придется, наверное, резать...

Нет смысла сентиментальничать сейчас, вспоминать и рассказывать о том, что творилось в душе. Как в течение дня, к ночи пришел к мысли, что ничего не остается, как...

Пафосные, красивые мысли о самоубийстве никогда не посещали меня. Ни при неразделенной любви, ни при жутких неудачах, обидах... Может, и посещали, но сразу же становились и смешны, и пошлы. Тут была иная ситуация, иное состояние. Другого выхода не было...

В тот момент усвоил, что самое страшное – это отчаяние. Испытал я его дважды в жизни, и этот случай был первым.

На следующее утро объявили день операции – четверг.

К вечеру знал, что мне делать. Сбежал, уковылял из больницы. (На мне была моя одежда, не нашлось пижамы по размеру.)

Не думал, что когда-нибудь захочу повидать Холода. А тут первый, кто пришел мне на ум, – он. Не сомневался – поймет.

Он обрадовался мне, полез обниматься. Выслушав, стал серьезен и строг. И задумчив. Я и не представлял его таким. Долго молчал, сидя напротив меня на табуретке в своей общежитской неуютной комнатенке. Почти в позе роденовского мыслителя, опершись локтями о колени, тяжело щурясь от дыма, глядя в пол.

Потом достал из-под матраца ни во что не завернутый «Макаров». Молча положил на стол, захламленный недоеденными засохшими харчами.

На пистолет смотреть было страшно.

– Умеешь? – строго спросил Ванька.

Я кивнул. На военной кафедре научили.

– Как ты его получишь? – спросил я.

Холод криво усмехнулся, смолчал.

В больничном матраце сделал гнездо и в него спрятал пистолет. Всю ночь, тренируясь, прикладывал его к сердцу. Именно к сердцу. И плакал. И думал о том, что, если вдруг все обойдется, каким стану хорошим. Никогда не совершу ничего гадкого, подлого! Буду любить людей, любить жизнь! Как буду ценить ее! И знал, что не обойдется. Что времени у меня до утра четверга, когда за мной придут...