Я чувствовал, что, унизившись, я бы легче пережил эти мгновения, потому что унижение выжгло бы часть моего существа и все вокруг измельчало бы и утратило смысл.

Затем я, видно, уснул, потому что впоследствии помнил только, что, вдруг вскочив, приподнялся на койке, весь похолодев, с бешено колотящимся сердцем. Задремав, я перестал считать, и теперь трудно было сказать, сколько времени я проспал.

Левос лежал на боку, подперев щеку той самой рукой, в которой была горбушка. Бергхус сел и начал раскачиваться на койке взад-вперед, как часто делают маленькие дети, перед тем как уснуть. Повернувшись к дочери, профессор Грегерс еще крепче прижал ее к своей груди.

Трондсен стих; теперь он лежал на спине, водя пальцами ног по спинке койки, которая от этого слабо, но равномерно поскрипывала.

— Левос, — вдруг прошептал он, — Левос, может, нам лучше встать с коек и приготовиться?

Тщедушный Левос ничего не ответил, только бесшумно спустил ноги на пол и, сидя на кровати, зажал между коленями руки.

Трондсен снова улегся.

— Что ж ты, раздумал собираться? — прошептал Левос.

— Лучше уж отосплюсь, — сказал Трондсен. Левос снова улегся на свою койку.

Грегерс резко обернулся к Трондсену, но грозного оклика не последовало. Время поглотило гнев. Мы услышали лишь, как он тоненько и презрительно фыркнул, затем снова лег на прежнее место, повернувшись к дочери.

Эвенбю кашлял хрипло, со свистом. Он пытался приглушить кашель, и чувствовалось, как больному тяжко, оттого что он не в силах его остановить. Временами он поднимал голову и с отчаянием оглядывался вокруг, словно пытаясь понять, почему его исключили из последнего братства смертников.

— О господи, неужели этому никогда не будет конца? — прошептал Бергхус. — Трондсен, ты не можешь заставить его замолчать?

Никто не ответил, от глухого голоса Бергхуса страх на мгновение вновь полыхнул ярким пламенем.

Страх заволок всю камеру. Он прилипал к нам, словно невидимая ткань, он был в тишине и в каждом мельчайшем звуке. Он был в воздухе, мы вдыхали его вместе с кислородом, он расползался по всему телу, иссушая его, парализуя мышцы, отнимая силу у рук и ног...

— Смотрите...

Это Левос, приподнявшись на койке, показывал на окно. Мы тоже приподнялись на койках и стали смотреть. За окном по-прежнему стоял туман. Но за туманом притаился день — занимающийся день — и подсвечивал мглу каким-то неправдоподобным песочно-желтым светом. Из мглы выступила сторожевая башня с остроконечной крышей и позади три горизонтальные черты — ограда из колючей проволоки.

Сначала в нижнем этаже распахнулась дверь. Затем несколько секунд стояла тишина, мы слышали, как, весь дрожа, тяжко и часто задышал Бергхус; мы увидели, что он стоит на полу, с жиденьким узелком в правой руке, а левой ухватился за спинку кровати, и так он все стоял, вытянув руку и цепляясь за койку. Весь дом вдруг наполнился грохотом, топотом, резкими криками команды. И вот уже те одолели лестницу, толкнули дверь.

Их было четверо, и командовал ими офицер в чине лейтенанта. Лейтенант был молод, его бесцветное лицо выражало притворную скуку. Усталым голосом он зачитал наши имена, словно измученный учитель, который больше не в силах выносить шум и проказы и потому распускает учеников по домам. Затем он передал бумагу одному из солдат, прислонился к оконному косяку и чем-то вроде шпильки принялся чистить ногти.

Один из конвойных подошел к Бергхусу и слегка тронул его автоматом. Бергхус выпустил спинку кровати и пошатнулся, на мгновение потеряв равновесие. Круглое, погасшее, бледное лицо человека, давно не бывавшего на свежем воздухе, вдруг сморщилось и ссохлось на глазах, словно яблоко после долгой сушки, и, когда солдат ткнул дулом автомата в его узелок, он не сразу понял, что тому нужно, а, застыв на месте, по-прежнему прижимал сверток к себе.

Солдат выхватил у него узелок и швырнул на койку. Узел развязался, и содержимое высыпалось наружу: огрызок колбасы, два куска хлеба, пять кусков сахара и пакетик масла. Бергхус отчаянно облизывал губы, казалось, он пытается выговорить нечто очень важное, но солдат лишь покачал головой и кивком указал ему на дверь.

Нас отвели на плац, где стоял прожектор. Здесь нас построили в том порядке, в каком выкликали: впереди профессор Грегерс, за ним Герда, за ней я, дальше Левос, Бергхус, Трондсен и позади всех Эвенбю.

Связывать нас не стали, не стали также бить. Солдаты не были пьяны, просто угрюмы и немногословны, как это случается на заре, молча дожидались, пока Эвенбю займет свое место в строю.

Мы прошли вереницей сквозь масляно-желтые ворота с надписью «Человека освобождает труд», составленной из кривых сосновых веток, затем, повернув направо, зашагали дальше по знакомой дороге, которая вела к невысокому холму над песчаным рвом.

Туман был неспокоен, он волнами стлался по земле, здесь сгущаясь, там редея, так что лейтенант, шедший впереди всех, временами скрывался из виду. На ходу натянув перчатки, он то и дело постукивал кулаками — один о другой, — чтобы согреться. И всякий раз, когда он исчезал в тумане, мы слышали этот глухой стук, и казалось, где-то вдалеке трамбуют дорогу. Безмолвие и туман, неправдоподобность всей этой сцены потрясли нас, смертников, мы словно оцепенели в бессильном изумлении.

Я шел, упершись взглядом в затылок Герды, и видел, что ее волосы унизаны каплями, и еще я заметил, что отец ее шагает мельче обычного, наверно, чтобы ей легче было за ним поспевать. С фьорда донесся гудок парохода.

Пожалуй, нам было легче оттого, что мы шли, и хорошо было, что Грегерс ни разу не сбился с шага. Хорошо было также, что кругом стоял плотный туман и мы различали лишь очертания ближних предметов. Тот, кому довелось проделать последний путь к месту казни, скажет вам, что самое страшное — это видимая даль. Вид озера где-то вдали, тучи на небе, крыши дома где-то на вершине горы отнимали у большинства последнее мужество. Но вокруг нас был мир, стертый уже почти навсегда, и мы шли своим путем, словно нам предстояло лишь исполнить какую-то одну, последнюю формальность.

Я вновь перевел глаза на затылок перед собой. Локоны Герды развились и обвисли во влажном воздухе.