– Ты слухай. Я цябе навучу, якiы спосабы ховання яблык лепшы. Найлепше хаваць яблыкы у тарфяным парашку. Там працент псавання пладоу меншы чым пры хаваннi у стружцы. Яблыкы лепшы дробныя. Буйнейшыя даюць меншы выхад. Адсюль можна зрабиць вывад: неабходна захоуваць плады дробнага калiбру, а буйныя уживаць у першую чаргу…

– Дедуль, а ты сам, часом, не буйный? – спросил Ефим.

– Якога д'ябла? Я яму о торфы, а ён… У торфы лепшы хаваць.

– Дед, ты пойми, я сторож, – проникновенно сказал Ефим. – У меня торфа нет.

– Ну, рабi як хочаш, – недовольно произнёс Захарыч и отпустил пуговицу. – Пажывём – пабачым.

– До побаченья! – крикнул Ефим и быстро пошёл к дороге.

Деревня оказалась гораздо дальше, чем можно было подумать, глядя из машины. Ругаясь про себя, Ефим брёл по обочине. Потом догадался завести часы, поставив их вслепую на двенадцать, и шёл ещё четверть часа. Наконец, показались серые, обросшие завалинками избы. Ещё издали Ефим заметил приросшую к плетню фигуру, пристально всматривающуюся поверх его головы.

– Здравствуйте, – сказал Ефим, памятуя, что в деревне нужно первым делом здороваться. – Не скажете, сколько времени, а то у меня часы встали?

Для ясности он задрал рукав и постучал ногтем по стеклу часов.

В прозрачных глазах ничего не отразилось. Бабец отлепилась от забора и шагнула в сторону, пробормотав на прощанье:

– I verstah nuut.

– Чево? – спросил Ефим в удаляющуюся спину.

Заскрипела низкая дверь, он остался на улице один.

– Психичка, – пробормотал он. – Умом тронутая.

Однако, от дома отходил осторожно, болезненно ожидая боком короткой автоматной очереди.

Большая часть домов в деревне стояла запертая, не то хозяева куда-то уехали, не то и не было этих хозяев. Но в одном из домов между окнами на расстеленной газете лежало два преогромных семенных огурца, а сквозь двойные, к зиме приготовленные рамы слышался говор радиоприёмника. О чём он там талдычит, было не разобрать, но сам звук, интонация дикторской речи показались такими родными, что Ефим решился и постучал в окно. Радио мгновенно смолкло, белая занавеска сдвинулась в сторону, и за стеклом замаячило старушечье лицо. Платок, повязанный в скобку и рельефные морщины придавали ему совершенно иконописный вид.

– Yoboseyo… – донёсся дребезжащий голос. – Muosul wonohashimnikka?

– Простите, который час? К меня часы остановились, – по инерции произнёс Ефим заранее приготовленную фразу.

Слова старуха произносила врастяжку, словно пела, и ударения делала, кажется, на все гласные подряд. Ефим не мог разобрать ни единого слова.

– Kamapsumnida… – протянула старуха. – Annyonghi kashipshiyo.

Занавеска вернулась на место. Очевидно, разговор был окончен.

Во дворе исходил злобой полкан. Громыхал лаем, громыхал цепью. Соваться туда, стучать настаивать не имело смысла. Ефим покорно отошёл.

«Может – чухонка? – гадал он. – Старая, по русски не понимает. Прежде они здесь жили: чудь белоглазая, ижора…"

Не решаясь больше стучать, он прошёл посёлок из конца в конец. Избы, не пригородные дачные домики, а кондовые хаты, исконное порождение этой земли, безрадостно смотрели из-под надвинутых на скрыню кровель. Они старались отодвинуться от чужака, отгораживались плетнями, укрывались за поветями и одринами, словно надолбы выставляли вперёд сложенные кострами поленицы позалетних дров. Повисшие на стенах драбины превращали их в подобие осаждённых крепостей, и цегловые трубы возвышались над крышами словно неприступный донжон. Клямки, зачепки и иные приспособления охраняли плашковые, крепко ошпугованные двери со скрипучими дубовыми журавелями. Весь дом от подрубы до вильчика, до самого конька на нём ясно показывал, что незваному гостю лучше сразу уходить. Ничего он тут не поймёт, не узнает, не получит.

«Может, староверы? – продолжал мучиться Ефим. – Они пришлых не любят, у них, говорят, даже кружка есть специальная для чужих – так и называется: поганая. Да нет, ерунда, чего тогда говорят по-тарабарски?

Возле колонки – должно быть той самой, что свинчена в его подземелье – Ефим заметил ещё одну фигуру. Опять женщина – не иначе у них тут матриархат – но на этот раз помоложе, не совсем старуха. Женщина, расплёскивая серебристые капли, сняла с крана ведро, поставила его рядом с другим, уже полным. Зацепила дужку ведра крюком коромысла, затем, изогнувшись странным, немыслимым для человека образом, подхватила вторым крюком другое ведро, а коромысло при этом как бы само очутилось на плече. Неведомое, сверхъестественное умение, ещё одна тайна здешней жизни. Не оглянувшись на Ефима, женщина пошла по протоптанной вдоль обочины стёжке. Капли срывались с покачивающихся вёдер.

– Сударыня! Гражданочка! – крикнул Ефим и припустил бегом. – Я сторож тут со складов. У меня часы встали. Где можно время узнать?

– Neka nesaprotu, – сказала женщина то ли Ефиму, то ли самой себе.

– Вы что, с ума посходили все? Ефим загородил дорогу. – Я вас по-человечески спрашиваю: который час?

– Tu, maita, mani neaztiec! – теперь местная Венера точно обращалась к нему. – Rokas nost!

Ефим по-прежнему ничего не понимал, но движение, которым сопровождалась странная речь, недвусмысленно показывало, что сейчас одно, а возможно и оба ведра будут выплеснуты ему на голову. Вода даже на вид была холодной, ничуть не хуже, чем в роднике. Кроме того, у дамы есть ещё коромысло. Ефим отступил в сторону.

– Дура! – истово сказал он.

– Ei tu dirst! – отпарировала собеседница, не оборачиваясь.

Походка у неё была не по возрасту лёгкая, коромысло приучает красиво ходить.

Ефим сам не помнил, как вышел из деревни и направился в обратный путь. Шёл, стараясь понять или хотя бы просто уложить в голове происшедшее. Думалось трудно.

Может, у них свой говор? Вроде мазовецкого языка? Какой-нибудь разбойный язык. Прежде в этих краях целые деревни жили разбойным промыслом, на большую дорогу ходили. Стоит на карту взглянуть, как сёла называются? Большие Воры, Малые Воры, Сокольники, Лихославль, Люта… Только как они уцелели, такие дремучие? Хотя, может потому и уцелели. А всё, что получше – погибло. Путило говорил, тут прежде сады были. Где они? Торчат местами на крутизне останцы от яблоневых массивов. Старые бесплодные. Редко какое из этих деревьев выхолит и уронит дивный плод – напоминание о том, что не просто абы что растёт здесь, а лучшие из лучших сортов.