Второв увидел это письмо, как только проснулся. Мать заботливо придавила его тяжелой малахитовой пепельницей, чтобы порывистый ветер, залетавший в раскрытое окно кабинета, не унес голубой конверт.

Второв вскочил, торопливо сделал несколько приседаний, пытаясь прогнать вязкую дремоту, засевшую в мышцах и настойчиво зовущую назад, в теплое небытие сна. Он взял письмо и подошел к окну. Раскрыл створки. Глубоко вздохнул и поднес конверт к глазам. Второв был близорук. Хорошо и давно знакомый почерк — буквы похожи на баранки.

Он расстался с женой через год после свадьбы. Ушел и больше не возвращался. Но письма она иногда присылала. Они были разными, эти конверты, надписанные ее рукой. Одни скучно официальные — только адрес и марка, другие — многоцветные и яркие, с видами Кавказа и Крыма. Иногда приходили и большие пакеты из плотной, болотного цвета бумаги с пестрыми экзотическими марками и множеством черных и красных штемпелей или маленькие белоснежные прямоугольнички, умещавшиеся на ладони и хранившие слабый аромат дорогих духов. Вид некоторых писем ясно говорил, что они долго тряслись в почтовых мешках, навьюченных на верблюдов, кочевали на автомашинах, блуждали по карманам, в которых табак раздавленной сигареты плотно облепляет кусок черного хлеба. В общем, конверты были разными, и шли они из разных мест. Но содержание белых, серых и зеленых листков почтовой бумаги казалось удивительно однообразным. Она всегда писала только о себе.

У Второва за время их переписки сложилось твердое убеждение, что он знает двух совершенно несхожих женщин. Одна — вздорная, мелочная, неряшливая, всегда кем-то и чем-то недовольная; другая — та, что писала письма, — ослепительная, жизнерадостная искательница приключений. И каждый раз га, другая, вызывала в нем глухую тоску по неведомой ему яркой и острой жизни, полной разнообразия и неожиданностей.

Письма ее он обычно читал на ночь, когда выдавалась свободная от работы минутка, и во сне ему являлись мужчины в смокингах, с пистолетами и сигарами, и красивые женщины в ковбойках, с геологическими молотками в руках. Она же ему не приснилась ни разу.

Второв еще раз вздохнул и отложил конверт в сторону. Пусть подождет до вечера. Тогда он поймет не только то, что она написала, но и то, что при этом думала.

Второв пошел в душ и, закрыв глаза, подставил лицо холодным, упругим струям. Потом он долго брился, оттягивая кожу на щеках и выдвигая вперед подбородок, чтобы лучше выбрить складки.

В кухне гремела посудой мать. Вот уже два года, как она жила у него. Ему теперь казалось, что они никогда не расставались, а так и жили всегда вместе с самого первого дня его на земле.

Потом мать позвала его завтракать, и, увидев ее старую, в морщинках и коричневых пятнышках руку на белой пластиковой филенке двери, Второв вспомнил, что давно собирался что-то сделать для матери, но забыл, что именно.

Темная жидкость, похожая на нефть, медленно съедала белизну чашки, пока не остался только узенький просвет между золотым ободком и дымящейся поверхностью кофе. Мать опустила в чашку сахар. Второв смотрел на ее распухшие от подагры пальцы и мучительно пытался вспомнить, что же он все-таки хотел для нее сделать.

Так и не вспомнив, он подвинул к себе чашку и развернул газету. Бумага, пахнущая краской, шуршала и трещала, как перекрахмаленная рубашка. Просовывая под газетой руку, Второв на ощупь брал бутерброд и запивал его горячим, обжигающим язык кофе. Для этого ему приходилось поворачивать голову направо, чтобы пар не застилал строчек. Когда очки запотели, он опустил газету и встретился с ласковым, чуть насмешливым взглядом матери.

— Когда придешь-то?

Второв пожал плечами. Мать вздохнула. Унося поднос, она сказала:

— Ты уж совсем переселился б туда…

Второв еще раз пожал плечами.

Спускаясь по лестнице, он видел яично-желтый цвет перил, серые треугольнички на полимербетонных ступенях, выцарапанные мальчишками короткие надписи на стенах. Во дворе у подъезда стояла его машина. Он посмотрел на пыльный радиатор и поморщился. Взял из багажника тряпку и медленно провел по боку кузова. В блестящей полосе отразились его ноги, темный асфальт и неопределенной формы зеленое пятно — должно быть, дворовый сквер.

Неожиданно Второв понял, что все это время он думает только о письме, оставленном на столе в кабинете.

А, будь ты неладно! Второв подумал, что он, в сущности, мягкий, слабовольный человек, который просто не в силах справиться со своим чувством. У него не хватает воли, вот в чем дело. Или, может быть, наоборот, он сильный, цельный человек, который обречен на одну-единственную страсть. И здесь уж ничего не поделаешь. И никто не имеет права упрекнуть его в отсутствии воли. Даже он сам. Он будет думать о письме Вероники до тех пор, пока этот вздрагивающий, вибрирующий вертолет не развалится в воздухе и не придется поневоле приостановить всяческие размышления.

Резиденция Кузовкина в известной мере отражала сложный внутренний мир этого человека. Он называл себя академиком-эклектиком, и чудачества его вошли в поговорку.

Второв с недоумением и досадой рассматривал огромную поляну, где, подобно причудливым грибам, стояли корпуса Института экспериментальной и теоретической биохимии. Башни, полусферы и параболоиды были разбросаны на зеленой траве с детской непосредственностью. Бетон, стекло, алюминий, пластмасса… и рядом — фанера, обыкновеннейшая фанера. Целая стена из десятимиллиметровой фанеры.

Второв неодобрительно покачал головой.

«Школьный модернизм, — подумал он. — Показуха наоборот, антипоказуха… Кому все это нужно?»

Второв не любил Кузовкина. Ему довелось слышать покойного академика два раза на конференциях, и тот ему не понравился. Он был громогласен и самоуверен.

«Я ничего не знаю, но все могу!» — кричал Кузовкин с трибуны на физиков, выступивших с критикой его теории субмолекулярного обмена вещества. Он действительно мог многое, но не все. Старость и смерть и для него были непобедимыми противниками.

Второв вздохнул и посмотрел вверх.

«Тихо-то как! Тихо… Лес остается лесом, даже детскими кубиками его не испортишь».

Хлопнула дверь. Из сооружения, несколько напоминавшего плавательный бассейн, вышли сотрудники в белых халатах. Двое несли длинный ящик с открытым верхом, оставляя на траве тонкий след из опилок. Они пересекли двор и вошли в домик, похожий на железнодорожную будку.

В небе плыли пышные, словно мыльная пена в лучшей московской парикмахерской, облака, пахло соснами. Мягкий, чуть влажный ветер приятно ласкал кожу. Второв подумал, что, пожалуй, не зря он сюда приехал — хоть чистым воздухом подышит.

Во двор медленно въехала машина. Из кабины вышли мужчина и женщина и принялись деловито выгружать картонки и свертки.

— Где лаборатория генетических структур? — спросил Второв.

Женщина выпрямилась, упершись ладонями в бока.

— Вон там. — Она мотнула головой в сторону башни из красного кирпича, разделенной на пять этажей круглыми окнами. Прядь волос сорвалась со лба и брызнула на лицо женщины. Получилась вуаль, из-под которой глядели усталые карие глаза.

Второв вспомнил про письмо, которое ждало его дома, и заторопился.

«Нагородили черт знает что… Перила черные, ступени желтые. Лифт, конечно, не догадались сделать…»

Он попал в узкий, изогнутый коридор.

«Стены белые, как в больнице… И пахнет, как в больнице: йодом, карболкой и хозяйственным мылом», — отметил он.

На третьем этаже за стеклянной дверью Второв увидел людей, сидевших в удобных пластмассовых креслах. Кто-то стоял у доски. Вероятно, рассказывал. По стенам было развешано множество графиков. Второв всмотрелся в листы ватмана.

«Усредненная формула миозина и разветвленная схема генетического кода». Прочел название: «К вопросу о механизме обмена в мышечной клетке».

«Интересно! Значит, покойный академик и метаболизмом занимался. Очень интересно».

Второв хотел было войти, но раздумал: