Сливинскому сегодня изрядно попало от Менцеля. Когда шеф гестапо вызвал его, пан Модест думал, что, как всегда, дело ограничится руганью и стучанием кулаком по столу. Сливинский привык к бурному проявлению чувств Менцеля, у него даже выработался иммунитет — надо зарыться поглубже в мягкое кресло, всем своим видом показывая, что страшно боишься угроз штандартенфюрера. При этом можно придумывать острые реплики. Конечно, он не такой дурак, чтобы позволить себе хоть раз оборвать шефа, но все же приятно чувствовать превосходство над ним.

Сегодня Менцель не ругался и не стучал кулаком по столу. Он ласково встретил Сливинского, даже поинтересовался его здоровьем. Спросил о делах, но, не дослушав его очередных оправданий, сочувственно сказал:

— Я не завидую вам, пан Сливинский. Я не позавидовал бы и вашим многоуважаемым родителям, если бы они были живы. Между прочим, — вспыхнул на миг шеф, — я спросил бы у них, зачем они родили на свет божий такого тупого осла! — Повертел шеей в крахмальном воротничке, успокаиваясь, и продолжал притворно мягко: — Дело в том, мой дорогой пан Сливинский, что про ваш, — подчеркнул, — эксперимент с Марией Харчук стало известно самому губернатору фон Вайгангу. Он вызвал меня, и я доложил: дела подвигаются хорошо, не позднее чем через неделю будет положительный ре­зультат. Вы можете вообразить, что произойдет, если через неделю я не смогу доложить об успешном завершении операции?.. Нечего говорить, что я снимаю с себя ответственность за ваш — да, да, ваш! — эксперимент. Но это еще не все. Подумали ли вы о том, что ваша бесплодная возня с этой большевичкой может быть расценена как провокация? А вы должны знать — гестапо не любит провокаторов, пан Сливинский. Вы, вероятно, догадываетесь, как мы с ними поступаем? — Выдержав большую паузу, Менцель добавил: — Я не задерживаю вас, уважаемый пан. Всего наилучшего!

Модеста Сливинского шатало, когда он шел по коридору гестапо. Ужас охватил его. Да, с гестапо шутки плохи!.. Оказавшись в цейтноте, Менцель с легкостью пожертвует им. И не станет Модеста Сливинского. Не станет… От этой мысли пана Модеста замутило, и он поспешил на свежий воздух.

Может быть, бежать? Да, в лес, там он возглавит один из отрядов знаменитого бандеровского воинства! Он докажет, что в его жилах течет казацкая кровь! Но тут Модест Сливинский вспомнил о прочных связях гестапо с бандеровским руковод­ством. Спасения нет.

Свернув в скверик, он в бессилии опустился на скамейку. Итак, через неделю развязка… Неделя?! Ба, да ведь у него впереди есть еще целая неделя! Семь драгоценных дней!.. За это время можно горы сдвинуть!

“Прочь уныние!” — сказал себе пан Модест и потер задубевшие на ветру руки. Черт знает что, перчатки в кармане, а руки закоченели — вот до чего доводит растерянность.

Поднялся, выпрямил затекшее тело, плюнул в сторону вороны, которая снова устроилась поблизости. Не накаркать тебе несчастья на Модеста Сливинского, не так-то просто затравить его — он еще поборется!..

Вечером пан Модест пришел к Марии с чемодан­чиком. На ее удивленный взгляд ответил:

— Поставил точку… Тут все, что осталось у Модеста Яблонского!

Мария всплеснула руками и спросила:

— Что случилось, дорогой?

Это “дорогой” вырвалось помимо ее воли. Женщина покраснела, а пан Модест, почувствовав под ногами твердую почву, бросился в атаку.

— Точка поставлена, и жребий брошен, — продолжал он театрально. — Сегодня мой последний вечер в городе. Завтра я уже не увижу тебя, моя любимая…

— Не пугайте меня, Модест Владимирович… Что случилось?

Сливинский вынул из чемодана и поставил на стол две бутылки с коньяком и вином, а также кулечки с продуктами. В чемодане осталось белье, несколько пар носков, свитер.

— Все мое имущество, — хлопнул крышкой пан Модест. — Сегодня ликвидировал последнюю картину. Из квартиры меня выселили — дом перестраивают под офицерское общежитие. Ничто больше не связывает меня с городом, кроме тебя, солнце мое. Но чувство должно поступиться перед долгом — ут­ром еду. В лесах, слышал, есть партизаны! А теперь, дорогая, давай праздновать — сегодня день моего рождения… И, я считаю, второго рождения тоже. Прочь пассивность! Модест Яблонский покажет фашистам, что у него твердая рука и мужественное сердце!..

Мария растерялась.

— А я как раз собралась к родственникам в деревню, — как-то некстати заметила она. — За картошкой. И на работе меня отпустили…

— Значит, обоим нам дорога… — пробормотал пан Модест, обнимая Марию.

Впервые она не сопротивлялась. Модест осмелел, нежно прижимая к себе до сих пор неприступную женщину; он с радостью увидел, как затуманились глаза Марии, и припал к ее губам.

Минуту спустя Сливинский весело хлопотал возле стола.

“Не торопись, все уладится…” — кажется, так сказала ему Мария. И каким тоном! Чертова женщина, столько крутила ему голову, шляк бы ии трафив[17] ! Камень, а не женщина! Но недаром говорится: вода и камень долбит.

Мария нарезала хлеб и смотрела на пана Модеста сияющим взором. После первого поцелуя исчезла граница, разделявшая их, и они почувствовали себя свободно и весело. Сказал бы кто-нибудь сейчас пану Модесту, что он мерзавец, — обиделся бы: до того нравилась ему женщина и настолько верил в свое благородство.

Сливинский налил Марии полстакана коньяку и заставил выпить все: мол, он человек суеверный, задумал что-то важное, и, если она не выпьет, его постигнет ужасная неудача.

Коньяк еще больше оживил Марию. Она смеялась и не запрещала пану Модесту целовать ее ладони, плечи. Сливинский подлил еще. Она решительно отодвинула стакан, но уже через минуту весело чокалась с паном Модестом.

— У тебя правдивые глаза, — сказала. — Они согревают меня!

Сливинский и вправду смотрел на Марию удивительно честными, любящими глазами, а про себя думал: “Пора уже выключать свет…”

…Счастливая и безвольная, Мария лежала, прижавшись к пану Модесту.

— Любимый, — шептала, — никуда я тебя не пущу. И тут для нас найдется много дел.

— Все это глупости, — скорбно произнес Мо­дест. — Что я могу сделать один — без оружия, без связей?

— Но ведь существуют люди…

— Где они? Не верю я в эти сказки… — Я тебя сведу с ними.

— Ты?! — засмеялся Модест. — Не шути, дорогая!

— Да, я… — прижалась к нему горячей щекой Мария. — Ты не веришь мне, а я познакомлю тебя с вуйком Денисом. Хороший человек, настоящий, честный! Ты найдешь с ним общий язык.

— Это из вашей типографии?

— Да, метранпаж. Он печатает листовки у гитлеровцев под носом.

— И много вас?

— Перестань! — прошептала Мария. — О таких вещах не спрашивают. Ты разве не знаешь, что такое конспирация?

— Догадываюсь, — усмехнулся в темноте Сливинский.

— Умница ты мой… — погладила его по щеке Мария, и через минуту пан Модест услышал ее ровное дыхание.

Модест лениво потянулся и подумал, что у пани Стеллы сейчас пьют и танцуют. Наверно, там Ядзя. “Надо ей непременно завтра позвонить”, — решил. Повернулся на бок и тоже уснул.

Мария разбудила его на заре. Сидела на краю кровати, уже одетая, умытая и причесанная.

— Вернусь послезавтра.

— Я провожу тебя.

— Не надо, — нежно потрепала его шевелюру. — А про наш разговор забудь, никому ни слова!

— Я буду ждать тебя, моя дорогая.

— До послезавтра, — поцеловала его Мария.

На пороге она оглянулась и улыбнулась открыто и радостно.

Модест Сливинский поспал еще, затем встал, сделал гимнастику и направился в гестапо.

— Мой эксперимент, — пан Модест сделал ударение на первом слове, — да, мой, как вы совершенно справедливо изволили выразиться вчера, герр штандартенфюрер, завершился блестящим успехом. Я могу назвать вам имя одного из руководителей подполья…

— Кто? — выпалил Менцель.

— Метранпаж типографии, какой-то вуйко Де­нис. Надеюсь, фамилию установить не так уж и трудно.

Менцель вызвал Харнака, и Модест Сливинский выложил все, что узнал от Марии Харчук.

вернуться

17

Бытующее в Западной Украине выражение, соответствующее русскому “Черт бы его побрал!”.