— Я позабочусь, чтобы он не стоил слишком дорого, — сказал Gran Maestro. — А могу и сам за него заплатить. Недельного жалованья хватит с избытком.

— Нет, он уже продан Тресту, — сказал полковник; слово «трест» означало в военном коде войска, оккупирующие Триест. — Мне на это хватит денежного жалованья.

— Сунь руку в правый карман, и ты почувствуешь, какой ты богатый, — сказала девушка.

Gran Maestro сразу понял, что эта шутка не предназначена для чужих ушей, и молча удалился. Он радовался за девушку, которую уважал, и радовался за своего полковника.

— Я очень богатый, — сказал полковник, — но если ты будешь меня ими дразнить, я их тебе отдам, тут же, на глазах у всех, возьму и положу прямо на скатерть.

Теперь он дразнил ее сам, опрометью кинувшись в контратаку.

— Нет, не отдашь, — сказала она. — Ты уже их полюбил.

— Мало ли что! Я могу кинуть все, что люблю, с самого высокого утеса, какой только есть на свете, и уйду, даже не обернувшись.

— Нет, не можешь, — сказала девушка. — Ты меня не кинешь с высокого утеса.

— Не кину, — признался полковник. — И прости мне эти злые слова.

— Слова были не такие уж злые, да и потом, я тебе не поверила, — сказала девушка. — Ты мне лучше скажи, куда мне пойти причесаться — в дамскую комнату или к тебе?

— Куда хочешь.

— Конечно, к тебе, я хочу посмотреть, как ты живешь и как там все устроено.

— А что скажут в гостинице?

— В Венеции и так все всё знают. Но они знают, что я из хорошей семьи и девушка порядочная. И что ты — это ты, а я — это я. Мы у них еще пользуемся доверием.

— Ладно, — сказал полковник. — Пешком или на лифте?

— На лифте, — ответила она, и он заметил, что голос у нее дрогнул. — Позови лифтера, а если хочешь, давай поедем сами.

— Поедем сами, — сказал полковник. — Я давно научился управлять лифтом.

Поездка прошла благополучно, если не считать небольшого толчка вначале и того, что лифт чуть-чуть не дотянул до площадки; полковник подумал: «Ничего себе, научился! Лучше подучись еще!» Коридор казался ему сейчас не только красивым, но и каким-то таинственным, а ключ он поворачивал в замке так, словно совершал обряд.

— Ну вот, — сказал полковник, распахивая дверь. — Вот и все, что я могу тебе предложить.

— Очень мило, — сказала девушка. — Но ужасно холодно — у тебя открыты окна.

— Сейчас закрою.

— Не надо. Пусть будут открыты, если тебе так лучше. Полковник поцеловал ее и всем телом почувствовал ее длинное, молодое, гибкое, крепко сбитое тело; сам он был еще сильный и мускулистый, но его здорово покалечило; целуя ее, он ни о чем не думал.

Поцелуй был долгим; они стояли, прижавшись друг к другу, а из открытых окон, выходивших на Большой канал, тянуло холодом.

— Ох! — вздохнула она. А потом снова: — Ох!

— Не охай. На что тебе жаловаться? — сказал полковник. — Не на что!

— Ты на мне женишься, и мы родим пятерых сыновей?

— Да! Да!

— Но ты этого хочешь?

— Конечно, хочу.

— Поцелуй меня еще раз, чтобы пуговицы на твоей куртке сделали мне больно. Только не очень больно.

Так они стояли и целовались.

— Ричард, знаешь, я должна тебя огорчить… — сказала она. Она сказала это просто, напрямик.

— Обидно?

— Да.

— Ну, что поделаешь, доченька!

Теперь в этом слове больше не было другого, тайного смысла — она и в самом деле была ему дочкой, он нежно любил ее и жалел.

— Ничего, — сказал он. — Ничего. Причешись, намажь губы и все такое прочее, а потом пойдем и хорошенько поужинаем.

— Нет, сначала повтори, что ты меня любишь, и прижми ко мне покрепче свои пуговицы.

— Я люблю вас, — церемонно сказал ей полковник.

А потом он прошептал ей на ухо так тихо, как он, бывало, шептал, когда до врага оставалось всего семь шагов, а сам он был молоденьким лейтенантом в патруле:

— Я люблю тебя, моя единственная, моя самая лучшая, самая последняя и настоящая любовь.

— Хорошо, — сказала она и поцеловала его так крепко, что он почувствовал приторно-соленый вкус крови на десне.

«Да, хорошо!» — подумал он.

— Ну а теперь я причешусь, намажу губы, а ты на меня не смотри.

— Хочешь, я закрою окна?

— Нет. Мы можем побыть с тобой и на холоде.

— Кого ты любишь?

— Тебя, — сказала она. — А ведь нам с тобой не очень-то везет?

— Не знаю, — сказал полковник. — Ладно, причесывайся!

Полковник пошел в ванную, чтобы умыться перед ужином. Ванная была единственным неудобством его номера. «Гритти» был когда-то дворцом, а в ту пору, когда его строили, особых мест для ванных не отводили, их пристроили потом в конце коридора, и если ты хотел помыться, надо было предупреждать заранее: тогда грели воду и вешали чистые полотенца.

Его ванна была выгорожена из угла какой-то комнаты и казалась полковнику скорее оборонительной, чем наступательной позицией. Умываясь, он заглянул в зеркало, чтобы проверить, не выпачкан ли он губной помадой, и увидел там свое лицо.

«У этого лица такой вид, будто его высек из дерева бездарный ремесленник», — подумал он.

Он стал рассматривать рубцы и шрамы, оставшиеся еще с тех времен, когда не умели делать пластических операций, и незаметные для постороннего глаза следы отличных пластических операций после ранения в голову.

"Ну что же, вот и все, что я могу вам предложить в качестве «gueule»35 или «facade»36, — думал он. — Жалкий подарок. Одно утешение — загар, он прячет мое безобразие. Но боже ты мой, какой урод!"

Он не замечал, что глаза у него серые, как старый боевой клинок, от уголков глаз сбегают тоненькие морщинки — следы улыбок, а сломанный нос — как у гладиатора на какой-нибудь древней скульптуре. Не замечал он и доброго от природы рта, который умел порою быть беспощадным.

«Ах, будь ты проклят, — сказал он себе в зеркало. — Злосчастный ты калека. Ну что ж, вернемся к нашим дамам».

Он вошел в комнату и сразу стал молодым, как во времена своей первой атаки. Все, что у него было никудышного, осталось там, в ванной. «Правильно, — подумал он. — Там ему и место».

«Оu sont les neiges d'antan? Ou sont les neides d'autrefois? Dans Ie pissoir toute la chose comme ca».37

Девушка, которую звали Ренатой, распахнула дверцы высокого гардероба. Внутри были вставлены зеркала, и она расчесывала волосы.

Расчесывала она их не из кокетства и не для того, чтобы понравиться полковнику, хотя и знала, как это ему нравится. Она расчесывала их с трудом и без всякой жалости, а так как волосы были густые и непокорные, словно у крестьянок или великосветских красавиц, гребенке трудно было с ними справиться.

— Ветер их ужасно спутал, — сказала она. — Ты меня еще любишь?

— Да. Можно я тебе помогу?

— Нет. Я всегда причесываюсь сама.

— Ты могла бы повернуться в профиль?

— Нет. Это все — для наших пятерых сыновей и для того, чтобы тебе было куда положить голову.

— Я думал только о лице, — сказал полковник. — Но спасибо, что ты напомнила. Какой я стал рассеянный!

— А я, наверно, слишком смелая.

— Нет, — сказал полковник. — В Америке эти штуки делают из проволоки и губчатой резины, как сиденья танков. И никогда не узнаешь, где свое, а где чужое, если только ты не такой нахал, как я.

— У нас не так, — сказала она и гребнем перекинула уже разделенные пробором волосы; прикрыв ей щеку, они спустились на шею и плечо. — Ты любишь, когда они гладко причесаны?

— Ну, не такие уж они и гладкие, но зато дьявольски красивые.

— Я могла бы поднять их вверх, если тебе нравится гладкая прическа. Но я всегда теряю шпильки, и возиться с ними ужасно глупо.

Голос был такой красивый и так напоминал ему виолончель Пабло Казальса, что внутри у него невыносимо ныло, как от раны. «Но вынести можно все», — подумал он.