– Нет, – сказала Жаклин, – больница здесь ни при чем, я уже раньше думала об этом.

Ей стало стыдно, и она отвернулась. Зачем я вру. Прошу его быть моим другом, а сама ему вру. Менестрель побарабанил пальцами по столу – типичный сартровский «самообман», если больница «ни при чем», почему же она заговорила о ней? В то же время он воспользовался тем, что Жаклин опустила глаза, и окинул ее взглядом. Было приятно, что на его кровати прикорнула эта пухленькая хорошенькая девушка. Приятно и поучительно слушать чушь, которую она несет, и понимать, что за всем этим кроется на самом деле. Она была его пациенткой. Он, доктор Менестрель, внимательно слушал ее. Он ловил ее на ошибках, обнаруживал, что стоит за каждым словом. Как Фрейд. Интересно, спал Фрейд со своими пациентками? Наверно, нет. В мире нет ничего совершенного: нельзя быть одновременно великим психиатром, излечивающим неврозы, и великим распутником, который способствует их возникновению. Пусть привирает, я на это положил. Надо ее понять. Бедная лапонька, ей хочется выглядеть не такой, как все. Он посмотрел на нее, полный умиления и чувства собственного превосходства, и сказал серьезно:

– А с тех пор тебе ничего такого больше не приходило в голову? («Осторожно с теми, которые склонны к повторным попыткам».)

Она молчала.

– Да, – сказала она наконец. – Часто.

Она вдруг подняла на него глаза и благодарно улыбнулась. На этот раз она сказала правду и была ему за это признательна.

Она добавила:

– Мне осточертела эта студенческая жизнь… Что я тут, в Нантере, делаю? Ничего. Жду, когда начнется жизнь.

Менестрель склонил голову набок. В известном смысле она права. Ущемленность студенческой жизни именно в этом: ждешь, когда начнется настоящая жизнь. Ждешь, ждешь, конца не видно. И еще ужасна твоя собственная неопределенность, расплывчатость, аморфность. И, однако,выбор будущего, того, кем ты станешь, зависит только от тебя. И решать нужно сейчас.

– Но ведь ты себя к чему-то готовишь, – сказал обработаешь, узнаешь всякую всячину.

Она подняла руку, и ее ладонь очертила в сторону Менестреля изящную кривую.

– О, конечно, тебе это легко сказать, ты ведь блистаешь. Ты знаешь все на свете. Ты читал Пруста. Это правда? – спросила она, точно грандиозность подобного подвига заставляла ее, по некотором размышлении, отнестись к этому утверждению скептически.

– Да.

– Всего?

– Разумеется.

– Разумеется? Я – одну страницу. С меня было вполне достаточно. Он меня просто убивает, этот тип, с его сложностями. Да и вообще, я и литература…

Менестрель поднял брови.

– Чего же ты пошла на литературный?

Она беспомощно развела поднятыми руками:

– А куда мне идти, по-твоему? В науках я ни шиша не смыслю.

Менестрель посмотрел на нее. Это я тоже расскажу Демирмону, это подтверждает его излюбленный тезис: из десяти филологов настоящий только один. Именно к нам идет больше всего пустышек. «Студенты, которые ни о чем не думают, ничего не хотят, ничего не читают, ничем не интересуются».

Он сказал после паузы:

– Кроме чтения и занятий, есть еще и товарищи.

– Какие товарищи? Девочки? Они такие врушки! И потом, не знаю почему, но я вечно натыкаюсь на лесбиек. А это, знаешь ли, – сказала она, энергично мотая головой, – ни за что, ни за что.

Его удивила столь бурная реакция, но он промолчал. Немного погодя она опять заговорила:

– И главное, я сама себе обрыдла, понимаешь, я себя ненавижу.

Это было сказано без всякого вызова, глухо, с какой-то холодной отрешенностью, которая произвела на Менестреля тягостное впечатление.

– Ты ненавидишь себя? Почему?

Она сказала с болью;

– Я урод.

Менестрель, усмехнувшись, сказал:

– Ну нет, право же, ты отнюдь не урод.

– Урод нравственный. Например, взять родителей, я с ними просто дрянь. Особенно с папой. Я для папы один свет в окошке. А я его терпеть не могу. Еще когда он одет, куда ни шло. Но когда он в пижаме, меня прямо тошнит. Я не выношу, когда он ко мне прикасается. Если он хочет поцеловать меня, я его отталкиваю.

Она добавила:

– И потом, я думаю только о себе.

– Есть много людей, которые думают только о себе.

Она с живостью возразила:

– Да, но не так, как я, у меня это болезнь.

Губы ее вытянулись вперед, углы их опустились, лицо на мгновение застыло в гримасе, как греческая трагическая маска.

– Возьми, к примеру, сон, который мне часто снится, я тебе сейчас расскажу. Будто я глотаю тюбик снотворного. И когда я просыпаюсь, Жаклин, ненавистная мне, – мертва. Я встаю и ухожу. Я оставляю ее, как старую кожу, которую сбросила с себя. А я теперь девушка что надо, мне легко и весело, я чувствую, что полюблю мальчика, полюблю по-настоящему. И тут я просыпаюсь. И все еще хуже, чем раньше.

Менестрель молчал. Он смотрел на Жаклин и удивлялся. До сих пор женщина существовала для него в трех ипостасях: 1) Существо гнусное вроде госпожи матушки или очень-очень милое, как Тетелен (или даже Луиза). 2) Существо, перед которым робеешь, поскольку реакции его непонятны и оно никогда не интересуется тем, чем интересуешься ты. 3) Существо, которое ложится на спину, задирает ноги и т. д. Ему самому пока не доводилось принимать участие в такого рода положениях, но еще в шестом классе товарищи ему все это описали и даже изобразили с громким хохотом. Однако эти три ипостаси как-то не совмещались, не сливались воедино. Он всегда рассматривал их раздельно. Теперь, в Жаклин, он впервые пытался их соединить. Она казалась ему доброй девочкой, несмотря на все свои комплексы. Он не прочь был бы с нею… и его интересовали ее проблемы.

– Ты не обращалась к психоаналитику?

Она широко открыла глаза.

– А как ты думаешь! К самому лучшему! К самому дорогому! Он влетел папе в копеечку!

– Ну и что?

– Пустой номер, конечно. Я укладывалась на диван этого типа и не разжимала губ. В конце концов ему это осточертело.

Менестрель встал и присел рядом с нею. На расстоянии метра. Пусть не думает. Она искоса взглянула на него, но не пошевелилась. Она сидела, обхватив руками колени. Он протянул правую руку, положил ее на кровать ладонью кверху.

– Дай мне руку, – сказал он.

– Нет, – сказала она, с испуганным видом пряча кисти рук под мышками.

Он окаменел.

– Нет? – повторил он, глотая слюну. – Почему же нет?

– Я ненавижу, когда до меня дотрагиваются.

Он смотрел на нее, растерянный, униженный, взбешенный,

– Я предполагаю, – сказал он, сдерживая злость, – что Жоме был все-таки вынужден до тебя дотронуться, чтобы лишить тебя невинности.

– Это совсем другое дело.

– То есть как – другое дело?

– Жоме, он как врач.

– А я, – сказал он с ядовитой иронией, – гожусь тебе в друзья, но дотронуться до меня противно.

– Да нет, – сказала она, не глядя на него и все еще зажимая руки под мышками, – я просто не выношу, чтобы мне приказывали.

– Я тебе не приказывал.

– Ты сказал: дай мне руку!

Он умолк, пораженный недобросовестностью, с которой она, повторив его слова, придала им гнусную, повелительную интонацию.

– Как тебе не стыдно! – возмущенно сказал он. – Я сказал совсем не так. Ты из меня делаешь какого-то фашиста.

Она молчала, опустив глаза, склонив лоб, зажав руки под мышками.

– Ну ладно, – заговорил он дрожащим от напряжения голосом, – раз уж я фашист, слушай: ты дашь мне руку, и сию минуту, или я отвешу тебе пару оплеух и выставлю за дверь.

Она повернула голову и посмотрела на него. Он был весь красный, подбородок задран, глаза злющие. Она опустила взор, захлопала ресницами, вздохнула, что-то в ней разжалось. Рука обмякла, левая кисть безвольно упала на ладонь Менестреля. Она капитулировала, безоговорочно. Менестрель с силой стиснул ее пальцы. Они были теплые и словно таяли в его ладони. Он ощутил пьянящее чувство, казалось, все его тело ширится, он посмотрел на нее, она ему принадлежала. Что-то случилось с его дыханием, он парил в воздухе, это поток воздуха подбросил его вверх, и он летел, возносился на самую вершину жизни. Внезапно его отрезвило воспоминание о собственной неопытности, победное чувство схлынуло, поникло, осело, как пена, он хлопнулся наземь в полном изнеможении, он подумал с трезвой ясностью: и вовсе не затем я взял ее руку. Позднее, может быть, позднее. Но это соображение его не убедило, он чувствовал себя ущемленным, обделенным. Ах, все это было так не просто! Может, он зря так быстро отступился? Ему ужасно захотелось каким-то чудом стать сейчас же тридцатилетним мужчиной, каким он будет когда-нибудь, старым, опытным, уверенным в себе.