В самом деле, здесь как будто налицо противоречие. Но только как будто.

Они не заболевали, потому что им везло. Счастье такое у них было.

Не улыбайтесь. Это вполне научно. Вспомните, анализ гонококка не открыл. Значит ли это, что его не было. Ничего подобного! Ибо заразила же москвичка гонококком студийца. При анализе не могла произойти ошибка. Просто-напросто, гонококков бывает ничтожное количество, вероятно, единичные экземпляры, и прячутся они где-нибудь в глубине ткани, в каких-либо микроскопических железках или щелях эпителия, не размножаясь вследствие своей малой жизнеспособности.

Уловить их микроскопом чрезвычайно трудно, почти невозможно. При таких условиях — половое сношение может пройти иногда, вследствие малочисленности микроба, совершенно безнаказанным. Нужна особая обстановка, чтобы вызвать гонококки на сцену и заставить их действовать. Такая обстановка повторяется периодически. Недаром я спросил у московской гостьи о менструациях. Это именно и есть тот опасный момент, который заставляет действовать гонококк.

Что происходит во время месячных? Слизистая оболочка стенок влагалища и матки набухает. Кровь обильно наполняет все пути своего движения. Секреция всех железок усиливается. Током тканевой жидкости и менструирующей крови гонококк изгоняется из своего убежища. Теперь с ним уже легко встретиться. И такая встреча чревата последствиями.

Бедный студиец! Любовь вспыхнула в его сердце в неподходящую минуту. Журналист тоже многого не знал.

Иногда прозаическое слово может спасти положение. Любовнику, охваченному пламенем страсти, не мешает в перерыве между двумя поцелуями навести трезвую справку. Может быть, грубо примешивать к поэзии любви прозу будней, но зато это очень полезно. Вопрос должен быть, конечно, задан вовремя, до того момента, о котором можно сказать строфой из Шершеневича:

«Есть страшный миг, когда, окончив резко ласку,
Любовник вдруг измяк и валится ничком.
И только сердце бьется — колокол на Пасху —
И усталь ниже глаз синит карандашом».

Сегодня ко мне снова после долгого промежутка явился журналист с новой гонореей. Эта третья гонорея у него была уже честная, прямая, открытая. Заполучил он ее где-то в гостинице. И лечил в амбулатории, предъявив страхкарточку.

Рассказывая мне всю эту историю с полетами, он смеялся. Он был молод и самонадеян и верил, что в жизни дурное и хорошее одинаково идут на пользу человеку, и что из всего можно извлечь зерно блага, пригодное, если не для настоящего, то для будущего.

Я тоже, каюсь, смеялся, слушая его.

Смешное, однако, у нас редкость. Чаще бывает наоборот.

Вот что мне вспомнилось.

В тот невеселый вечер за окном шумело дерево, и ветер бился в ставень. Стекло дребезжало и мешало работать. Я опустил штору. На дворе шел нудный, и бесконечный дождь.

Амбулатория к восьми часам опустела. Я собирался снять халат.

Вдруг за дверью послышались голоса и шаги. Сиделка принесла мне две регистрационные карточки.

Больной вошел как-то боком, но плотно, кряжисто шагая ногами в сапогах. Лицо у него было хмурое, сжатое. Черные глаза блестели агатово. Он оказался литейщиком.

Я привык угадывать по беглому впечатлению состояние людей, приходящих ко мне. Это не требует особой наблюдательности, так как категория обращающихся за помощью довольно однообразна и позволяет находить безошибочный тон с самого начала.

Мне сразу стало ясно, что этот человек принес с собой не только жалобы на недомогание. В его насупившейся физиономии отражалось нечто большее, чем физическое страдание и обычная моральная подавленность.

Я определил гонорею.

У него быль хриплый голос, и он говорил короткими фразами.

— Я пришел с женой. Осмотрите ее.

— Хорошо. Выйдите, — сказал я, — и пригласите вашу жену.

Он медленно покачал головой и затем сказал, словно выдавливая из себя слова:

— Я хочу, чтобы вы осмотрели ее при мне. Нам с ней нечего таиться, какие тут могут быть секреты!

Тон у него был решительный, неприятный.

— Нет, это совершенно невозможно, — возразил я довольно категорически, — я не могу при свидетелях заниматься осматриванием больных. Да и для вас будет лучше. То, что она скажет мне с глазу на глаз, она не скажет при вас.

Он смотрел на меня испытующе. Я продолжал:

— И, наконец, вы можете быть совершенно спокойны. Я не войду ни в какое соглашение с вашей женой. Обязанность врача — не скрывать правды. Я только исследую ее без вас. А потом у нас будет общий разговор. Если только, — добавил я осторожно, — ваша жена не воспротивится этому.

Литейщик сделал губами так, точно хотел сказать: «Ну еще бы, пусть только попробует!»

Он стоял, не двигаясь, что-то обдумывая, со стянутыми к переносью бровями. Я спокойно ждал.

— Вот что я хочу сказать, — заявил от твердо и резко. — Эта женщина и я были в разводе больше двух лет. Она мне четыре года отравляла жизнь. У нее иродов характер, ну, и другое там разное. Она умоляла меня вернуться. Я сперва ни за что не соглашался. Но у нас есть девочка пяти лет. И ради дочери я пошел на это. Вот уже год, как мы живем вместе. Кое-как ладим. Я знаю, что болезнь эта открывается через три дня. В среду на прошлой неделе у меня было с женой дело и во вторник на этой. А сегодня, в субботу, пошла течь. Ни с кем больше никаких делов по женской части я не имел. Значит что-же? От среды ничего, а от вторника в аккурат на третий день пошло. В среду здоровая, а во вторник больная. Значит, в промежуток она заполучила от кого-то эту проклятую болесть. За старое, значить, взялась. А ведь клятву давала, своей девочкой клялась, матерью!

Он схватился за голову. Черная прядь упала на лоб. Из-под нее сверкал озлобленный взгляд.

— А она призналась вам? — спросил я.

Он вскинул головой.

— Еще бы, дура она, что ли?! Ей живется при мне не плохо. Даже попрекает меня, будто я у другой бабы это охватил. Разве я могу с такой жить? Эх, пропала наша девочка!

Вы понимаете ответственность мою, как врача? Я держал весы трех жизней в своих руках и как бы ощущал биение этого живого страдания.

Он вышел. Она вошла.

Эта женщина плакала, разговаривая со мной. Она не чувствовала оскорбления. Она рыдала от страха, от забитости, которая смотрела из ее немолодых, выцветших глаз, из многочисленных морщин ее уже несвежего лица.

Я долго возился с ней. Из каждой складки слизистой оболочки я брал выделения, окрашивал их и затем подносил их к микроскопу.

Она была совершенно здорова. Так казалось с первого взгляда. Такой она себя чувствовала.

Тогда я принялся ее расспрашивать с настойчивостью прокурора.

Оказалось, что шесть лет назад, вскоре после замужества, у нее показались «густые», по ее выражению, бели. А потом ничего больше не было.

За эту ниточку я ухватился. Я решил навести справку у мужа.

Он вошел, а она вышла за дверь.

Услыхав мой вопрос о там, не было ли у него в прошлом триппера, он махнул недовольно рукой.

— Ну, когда же это было? Семь лет назад, не меньше! Я давно вылечился.

Произнес он это таким тоном, точно хотел сказать: «Какими пустяками вы занимаетесь, доктор!»

Не трудно понять, что мой вопрос был вполне уместен. В продолжении пятнадцати минуть я старался объяснить литейщику, что сначала он болел, затем кое-как залечился, потом заразил жену, а что теперь она вернула ему то, что когда-то приобрела от него же. Конечно, тут не обошлось дело и без менструаций.

Понял ли он меня, не знаю. В его голосе я не уловил ни удовлетворения, ни примирения.

Он оказал очень сухо;

— Ну, что же! До свиданья!

Что было дальние, не могу сказать. Больше я их не видел.

Но мне было очень жаль и выцветших, застывших в немом испуге глаз женщины, и этой неведомой мне девочки.