Те, кто хотят играть в жмурки с природой, должны раньше заглянуть в медицинский словарь. Иначе они рискуют проиграть.

Во время империалистической войны я был разнообразным специалистом. Я лечил и брюшной тиф, и воспаление легких, и печен, и всякие другие внутренние неприятности. Потом я целый год был хирургом и делал военно-полевые операции, когда приказало начальство.

Однажды в Персии появились солдаты с поражением глаз и ушей. Может быть, эти серые шинели себе что-нибудь делали с целью уйти из под ярма войны и получить право снова ходить за плугом на родных полях.

В запасном госпитале нас было четыре врача. Один акушер, один зубной врач, два — еще не самоопределились. Я был из последних, и младший ординатор к тому же.

Когда солдаты с выделениями да ушей и полуслепые засыпали наши палаты, некому было их лечить. Стоял наш госпиталь в Шерифханэ, на берегу Урмийского озера.

Из врачей я был самый безответственный по чину. На меня взвалили быть окулистом и отиатром.

Потом я получил новое назначение: заведывать психиатрическим отрядом.

Бывало и хуже.

В одном пункте фронта Киги-Огнот, в Малой Азии, когда мы двигались в Мессопотамию, фельдшер вел работу на 400 кроватей. Он был один. Шесть врачей, и я в том числе, лежали в сыпняке, свалившись один за другим в течение недели.

Бывало и еще хуже.

После сыпного тифа я ехал в отпуск через горы Бингель-Дага. Темные верхушки хребтов и крутые перевалы не пугали меня. Я ехал верхом, а не в лазаретной линейке, желая выиграть в быстроте передвижения, потому что я тосковал по людям, по городам, по книгам, по человеческим голосам, по женскому смеху.

Я был очень слаб, утомлялся и искал привала. Через каждые 20–25 верст мне попадались стоянки госпиталей. Я подъезжал, слезал с лошади и искал коллег. Ко мне выходили санитары.

Не было врачей, не было фельдшеров. Сыпной тиф их слизал. Смену не успевали присылать. Солдаты сами себя лечили. То-есть умирали.

Это не выдумка. Я сам видел это.

Я был и дантистом.

Шквал мировой бойни кружил меня свыше трех лет по городам и пустыням. А бросил он меня в глухом углу на юге России.

В этом маленьком городке не было гинеколога. Тот, кто был там прежде, до меня, В свое время быль мобилизован машиной войны. Быть может, где-нибудь на севере или на западе, в таком же медвежьем месте он заведывал детской больницей.

Я же здесь стал гинекологом.

К счастью, этот каприз обстоятельств не грозил особенными неприятностями женскому населению городка. Я смыслил довольно неплохо в гинекологии.

Я работал в больнице и принимал дома тоже.

Однажды старушка-еврейка привела ко мне свою дочь гимназистку. Старушка охала и ахала. У девочки росла в животе опухоль.

Гимназисточка стояла предо мной, почти не волнуясь. Она спокойно рассматривала фотографии, висевшие на стене, и видно было, что опухоль в животе не доставляет ей печали. Она, не торопясь, подобрала юбки и легла в кресло.

То, что казалось опухолью, на самом деле было маткой, зачавшей плод. В месте перехода тела матки в шейку я нашел настозность, тестоватую полосу, легко вдавливаемую пальцами.

Гимназисточка была на четвертом месяце беременности. И в то же время она оставалась безупречной девственницей. Не было никаких следов недавно разыгравшихся событий.

Вот вам миф о непорочном зачатии.

Я стал расспрашивать ее. Было ли у нее «что-нибудь такое» с мужчиной? Нет, нет и нет! Она отрицала самым бесстыдным образом эти, как она выразилась, «глупости».

Тогда я открыл ей секрет ее опухоли. Она сразу впала в отчаяние. Подавляя рыдания, — мать сидела в приемной, — она призналась мне в неоднократной фальсификации полового акта с каким-то Мишей, ее будущим женихом. Не будущим мужем, а будущим женихом. Должно быть, это был предусмотрительный и бывалый малый!

Я выдержал энергичный натиск женских слез. Несмотря на свою молодость, она плакала мастерски. Заглушая голос, она пробовала сделать меня соучастником тайны своей «несчастной» любви.

— Если вы скажете маме, я погибла, я зарежусь, — твердила она, не слушая меня.

Мне было жаль ее.

Можно ли было считать ее виновной? Ведь она — жертва сексуальной неграмотности и чувственности плоти. Тело ее, молодое, рано расцветшее, жаждало любви и физических наслаждений. В этом нет ничего удивительного. Добродетельны ведь только холодные натуры. Но таких, собственно говоря, не бывает, разве только какая-либо патологическая деталь исказила половую конституцию женщины.

Целомудрие требует иногда подвижничества… А на это способна не каждая женщина. Для других есть только более или менее властные соображения, окрашенные в цвета моральных, этических, и психологических, экономических и прочих стимулов.

Если, однако, нельзя взять полноценную чашу наслаждений прямым путем, то некоторые пытаются сделать обход. Но для успеха обхода нужно точное знание местности, где разыгрываются события. Ибо и здесь, как и на войне, обходящий всегда рискует быть обойденным.

И на самом деле, обходящие бывают обойдены на каждом шагу по всем правилам стратегии, потому что они плохо изучили особенности той территории, на которой они дают бой природе.

Гимназисточка рыдала и твердила: «я зарежусь».

Конечно, это преувеличено, от страха перед гневом родительским не умирают, но я знал и видел, что сердце ее было охвачено холодом смертельной тоски. Теперь, после революции, таких коллизий становится все меньше и меньше. Но разве и у нас не бывает так, что ради сохранения тайны «прошлого» женщины идут на страшный риск, в котором ставкой является жизнь.

Я припоминаю такой случай из своей гинекологической практики.

Я работал в то время в столице Донской Вандеи, в Ростове-на-Дону, в качестве врача хирургической лечебницы.

Политические события перегоняли друг друга, устраивая фантастическую смену фильм. Оператор вертел ручку киноаппарата с бешеной скоростью.

Армии зарождались на глазах изумленных зрителей. Была сперва Донская армия, потом появилась Всевеликая, далее Добровольческая, наконец, Вооруженные Силы Юга России Полководцы и вожди выпрыгивали на арену истории, как куклы из-за кулис бродячего театра. В воздухе стоял стон от лозунгов и воззваний. Где-то на прерывистой линии гражданской войны две стихии шли одна на другую. У старухи-смерти дела было по горло. По городам и селам кружились люди; семьи рассыпались в разные стороны; мчались, поднявшись миром, целые селения; загромождались пути; плотно, в лепешки, набивались дома.

А между этими гигантскими стропилами разрушения и созидания страдания одолевали человека своим чередом.

В лечебницу поступила молодая женщина для того, чтобы подвергнуться очень сложной операции. Огромная фиброма села на матку; она росла, и можно было опасаться перехода ее в злокачественный рак. Созвали консилиум. Профессора судили и рядили. Удаление пораженного органа было признано неизбежным.

Я помню эту обитательницу палаты №7. У нее были тоскующие глаза, но лицо у нее было цветущее и вся она дышала здоровьем. Она торопила хирурга. Слово «рак» приводило ее в смятение.

Всего три месяца тому назад она стала чьей-то женой. Мать тряслась над ней. Отец сурово хмурил брови, но почти весь день проводил в лечебнице. Это была их единственная дочь. Тут же суетился и муж, высокий, бледный мужчина. У него были тонкие, презрительно сжатые губы.

Хирург, лучший гинеколог города, чего-то выжидал. У него были какие-то сомнения.

Этот опытнейший врач недовольно морщил свое умное мужицкое лицо с запавшими висками. Он как-то смешно вытягивал верхнюю губу и говорил с видом ищейки, подозрительно нюхающей воздух:

— Очень уж странная опухоль. И рост для нее слишком… того… быстрый. Пусть полежит еще. А завтра, главное дело, я посмотрю ее еще разок.

На следующий день сиделка приводила ее, одетую в белый халат, в перевязочную и знающие пальцы доктора ощупывали и мяли ее. Она без ропота позволяла делать с собой все.