Прошла неделя после отъезда Барака, и ее беспокойство нашло определенное выражение. Она поняла свой страх перед жизнью, и этот страх стал невыносим. Однажды вечером она вышла на улицу в сопровождении Фронезион — это имя Пардалиска дала новой девушке, взятой вместо Хоталат. Они были в старых плащах, чтобы не привлекать к себе внимания. Ничего особенного не случилось, если не считать того, что какая-то компания гуляк сделала нерешительную попытку прижать их к стене. После этого Дельфион хорошо спала, и ее беспокойство несколько улеглось. Она чувствовала: что-то происходит в глубине ее души. Мир, представлялось ей, становится другим, пусть даже совсем незаметно, и она поняла, что сама меняется. Она попросила Фронезион рассказать ей о своем детстве, ее начала интересовать политическая жизнь города.
У Дельфион теперь было с кем поговорить о политических событиях. У нее в качестве квартиранта жил Хармид с Главконом (он, разумеется, не платил за квартиру, хотя беспрестанно уверял, что когда-нибудь обязательно заплатит). Хармид пришел к ней после постигшего его несчастья весь в слезах.
— Сами деньги не имеют для меня никакого значения, — жаловался он. — Но я потрясен и уничтожен вероломством людским. Это единственное, с чем я не могу примириться.
Он сказал, что у него нет ни гроша, однако, как Пардалиска позднее узнала от Главкона, у Хармида осталась некая сумма, вырученная от продажи двух рабов, и различные безделушки, которые он хранил в желтом лакированном шкафчике. Это, конечно, было немного, и нельзя было винить его за то, что он хотел отложить кое-что про черный день, хотя, думала Дельфион, он мог бы и не врать ей. Столь же лживыми были и другие его выдумки. Например, он сказал, будто после своего несчастья пришел прямо к ней потому, что она единственная из всей греческой колонии в Кар-Хадаште может понять его переживания и проявить к нему душевную чуткость.
Но потом она узнала, опять-таки через всеведущую болтушку Пардалиску, что Хармид сначала толкнулся к купцу Калликлу, с которым часто пировал, когда был платежеспособен, а Калликл указал ему на дверь. Говорили также о неприятной сцене в храме Деметры, когда Блефарон, ведавший финансами храма, оскорбительно приставал к Хармиду, требуя обещанного денежного пожертвования.
Дельфион не могла скрыть улыбки, когда Хармид стал распространяться о ее чуткости и тактичности, ибо она действительно проявила немало тактичности, слушая его россказни. А ведь ничего не стоило бы вскользь заметить, что ей известно, как отзывался о ней Хармид в доме Калликла. «Никто, кроме прогоревших шлюх, не станет приезжать из Коринфа в такой город, как Кар-Хадашт», — сказал он. И еще: «Она, должно быть, была довольно красива в молодости. Единственное, о чем она думает, это деньги». И так далее в том же духе. Все это оскорбляло ее, вероятно, не столько само по себе, сколько потому, что Пардалиска смаковала эти сплетни, пересказывая их, но, по правде говоря, она не особенно удивлялась: ей было хорошо известно, что Хармид принадлежал к типу людей, которые ради красного словца не пощадят и друга, особенно отсутствующего. Он и ей рассказывал всякие гадости про других. И все же он был страшно расстроен, по крайней мере в этом он был вполне честен. А в данный момент он был подавлен и потому искренен в своих изъявлениях благодарности.
— Пока у меня есть дом, я всегда буду рада приютить тебя, — сказала Дельфион. — И Главкона тоже, разумеется.
Хармид, в избытке скромности, настоял на том, чтобы ему отвели самую маленькую каморку в дальнем конце дома, и только всех обеспокоил этим: комнатку занимал единственный в доме раб, которого пришлось выдворить оттуда, и так как для него не нашлось другого помещения, в конце концов над кухней соорудили еще одну комнату, с наружной лестницей. Однако все это прошло мимо внимания Хармида. Он черпал утешение лишь в том унижении, которому подвергалась его душа.
— Навязался я вам на шею, старый лодырь, обуза для всех, фигляр, которого едва терпят, — говорил он с грустной улыбкой. — Для людей вроде меня, презирающих деньги, нет больше места в мире. Может быть, свинопас Деметры[126] умрет от чесотки, и тогда ты сможешь устроить меня на его место. Самое подходящее занятие для отверженного изгнанника. Ведь ты знаешь, что ни пунийцы, ни коренные жители не едят свинины, так что все свиньи в стране принадлежат нашей эллинской богине. Не забудь замолвить за меня словечко, когда освободится место…
Говоря так, он потуплял глаза, голос у него начинал дрожать, и он выглядел старым и несчастным. Однако в другое время он забывал свою роль, особенно за трапезой или когда шутил с девушками, и становился беспечнее и веселее, чем прежде. В такие минуты даже казалось, что он сбросил тяжесть с плеч и чувствовал себя легче, чем когда-либо, а спустя некоторое время он вспоминал о своем горе и снова впадал в уныние, испытывая столь неподдельное удовлетворение от разыгрываемой роли покинутого старца, что это вряд ли было притворством. Когда у девушек бывали гости, он держался в стороне.
В доме стало спокойнее. Сблизившись с Бараком, Дельфион перестала принимать других и устраивать пиршества. Единственными посетителями дома были люди, поддерживавшие более или менее постоянные отношения с кем-нибудь из девушек.
У Дельфион вошло в привычку, незаметно выйдя из боковой калитки сада, бродить по городу после наступления темноты. Она больше не боялась мрака. Близилось полнолуние, и бледный молочный свет луны омывал улицы и оштукатуренные стены домов. В портовом квартале лунный свет сливался с огнями домов и кабачков. Мир был не менее светел, чем днем, но это был другой мир. Ее часто окликали, но она уже привыкла не обращать на это внимание.
Однажды ночью она стояла в тени у входа в кабачок, глядя на сидевших за столами. Она и раньше заглядывала во многие кабачки, но на этот раз один из посетителей заинтересовал ее. На нем была грубая одежда моряка, в руках он сжимал войлочную шапку. Это был человек мощного телосложения, уже не молодой — его виски посеребрила седина. Но и не старый; ему, вероятно, было немногим более тридцати, и он, видно, уже многое перенес в жизни. У него было греческое лицо, ясно очерченное, с прямым носом; губы, когда-то полные и мягкие, как будто затвердели после схваток с судьбой, глаза — насмешливые и дружелюбные. Что-то в нем привлекало ее. Ей вдруг представилось, будто вся ее жизнь рушится, и она спросила себя, хватит ли у нее сил начать жизнь снова. Лицо моряка, повернутое к улице, к ночи, словно спрашивало ее об этом. Ей казалось, что он видит ее, хотя она знала, что это невозможно. Она смутилась и покраснела, как молодая девушка.
Дельфион вошла в кабачок, но не осмелилась сесть к столу моряка, хотя место напротив него было свободно. Она не решилась даже сесть лицом к нему за другой стол. Она прошла на заднюю половину кабачка и села там, не зная даже, заметил ли он ее. Ей принесли скверного вина, и пока она пила, ей стало ясно, что если моряк ее и не заметил, то трое сидевших между ним и ею мужчин, безусловно, обратили на нее внимание. Они перешептывались, подталкивали друг друга локтями и улыбались ей. Один из них поманил ее пальцем. Она покачала головой и отвернулась. Но через некоторое время он встал и подсел к ее столу.
— Ты одна, красотка? — сказал он, крутя пальцами бороду. — Нехорошо быть одной.
Дельфион не испугалась бы, встреть она его в другом месте и в другой обстановке. Но оттого, что греческий моряк сидел так близко, оттого, что он наверняка услышал бы ее, если бы она подала голос, Дельфион совсем растерялась. Она пробормотала, что зашла мимоходом, и поднесла к губам стакан с кислым вином. В замешательстве она почувствовала, что все в кабачке уставились на нее, все, кроме греческого моряка, спокойно сидевшего спиной к ней. От лампады в нише шел горячий запах прогорклого масла — она, вероятно, месяцами не чистилась.