Бокастый конь, весь белый от куржака, вынес наши розвальни из наледи, трусцой побежал по твердому. Окованные железом полозья с визгом резали снег, лежавший поверх льда реки. Волчьи следы вились, то сплетаясь, то расплетаясь. Вдруг Агафон остановил коня, концом кнутовища показал на совершенно свежие оттиски волчьих лап, сбегавших с берега.
— Сытые шли, — сказал Агафон, скидывая на сани доху. — Кого-то задавили на завтрак.
— Косулю загнали, наверное.
— Да нет! Покрупнее чо-нибудь.
Мы прошли немного по следу. Волки были настолько сытые, что один из них волок в зубах кусок мяса. Между колодиной и кочкой он лег и лениво доел добычу. На снегу остались клочья изюбровой шерсти.
— Ить они его с камня спихнули, с отстоя. Знаю то место. Ишо дед мой бил зверей на том камне.
Сквозь лес пахнуло печным дымом.
— Барыня в зимовье сидит, чай варит.
Смеясь, звеня сосульками, Агафон добавил с приливом наивного озорства:
— Я у саней замешкаюсь, а ты отворишь дверь и с порога крикни: мол, здорово, Барыня! Ить вот удивится! Незнакомый, и на тебе — знает Барыню!
Зимовье Агафона было объемистым и широким, под стать Агафону. Скатанное из хорошо ошкуренных бревен года полтора назад, оно еще не утратило желтизну стен. Возле дверей на толстых спичках висели ружья: карабин, дробовик и легонькая двухстволка под малокалиберный и дробовой патроны. Открыв дверь, я увидел долгоносого человека, на кукурках сидевшего возле печки. Он, похоже, не удивился моему появлению. Уныло, без интереса, спросил:
— Ты с Бутаковым приехал? Какие новости?
Я сказал, что в Дыгдыр пришли волки и что недалеко отсюда они задрали изюбра. Барыня равнодушно цвиркнул слюной в огонь и снял с печки закипевший чай. В зимовье сильно пахло одеколоном.
— Ого! Ванюха чай сварганил! — закричал из дверей Агафон, внося с собой морозное облако. — А мяса пошто не варил?
— Да я не знаю… Без хозяина как в лабаз пойдешь?
— Фу ты! — хохотнул Агафон. — Лень твоя вперед тебя родилась.
Агафон схватил топор, побежал в лабаз. Тем же топором он настругал изюбрятины на чугунную сковородку, толкнул ее на раскаленную печку.
— Охотничать? — осторожно спросил меня Ванька- Барыня, когда мы сели пить чай.
— Не! — с простодушной радостью сказал Агафон. — Это районный фотограф. Он кулемки моего изобретения будет сымать на карточки. Ишо третьего года гостил у меня ученый охотовед, теперь книжку пишет про мою охоту. Карточки ему надо.
— А-а, — сказал Барыня, уныло окуная в кружку свой длинный нос. — Я думал — охотничать. Я уж было сыматься надумал. Втроем будет тесно на участке.
Трудно было представить, как этот сухопарый, унылый человек может ходить по деревне с песнями и пляской. Говорил и слушал он без всякого интереса, отворачивая долгоносое лицо к окну.
— Идмедями наш гость шибко интересуется, — сказал Агафон своему квартиранту.
По дороге я действительно спрашивал Агафона, нет ли поблизости медвежьей берлоги.
— Медведя нынче вовсе мало осталось, — сказал Барыня, оживляясь.
Казалось, что в его теле усилился кроветок. Морщины разгладились, на щеках заалел румянец, глаза смотрели твердо и весело.
— Это мы шишковали в Кабаньем, Миролюба Данилова знаешь? Вот с ним. Эх, барыня! Держу я в руках колот. Только я кедру ударить нацелился. Миролюб забазлал, как зарезанный: «Медведь!» Пугает, думаю. Нашел, дурень, время шутки шутить! А он, медведь-то, уже на дыбы поднялся и прямо из ольховника на меня прет. Передними лапами у рта сучит, гурчит, пена ошметьями с клыков брызжет. Миролюб кинул мешок с шишками да на дерево скорей белки. А у меня ни топора, ни ножа в руках. Только колот в руках и есть. Эх, барыня! А он, медведь-то, чуть когтем меня не грабает. Размахнулся я — да колотом между глаз! Он и чебурахнулся в листья бадана. Враз очумел. А тем временем Миролюб скатился с лесины, топор за спиной нашарил. Только глянули мы — а на шее-то медведя ошейник! Из дома, значит, убег. После узнали: еланский лесник потерял ручного медведя…
— Ну, а у вас-то что дальше было?
— А ничего. Очухался медведь и ушел. Он, видимо, есть просил, когда сучил лапами возле рта. А другорядь я белковал в Сорочихе. Снег рано вывалил. Пристал я шибко, а тут целую копну моха увидел. Плюхнулся отдохнуть, понягу с плеч скинул. Спичку чиркнул, чтоб закурить. И тут как он заревет на- той стороне копны! Эх, барыня! Медведь-то… Я свой карабин — цоп!
— Да разя с карабином белкуют? — со смехом перебил Барыню Агафон.
— Мне тот год лицензию давали на сохача. Малопульку с собой носил и тот карабин. Карабин — цоп. Ну и влупил в него все пять патронов. Эх, барыня! Оказалось, он место для берлоги обляживал. С тех пор в жизни такого медведя не видел: голова с телегу. А сало на нем было толщиной в две ладони.
Агафон тоже взялся рассказывать всякие случаи. Медвежьи страсти-мордасти сыпались ворохами. Однако было уже близко к утру, и стали готовиться на ночлег.
— С ним ляжешь, — сказал мне Агафон, махнув рукой в угол Барыни.
Нары у Агафона были узенькие, а сам он широкий. У Барыни наоборот: сам тоненький, как бревнышко, а нары в десять драниц — трое улягутся. Только смотрю, что-то очень чудно ведет себя мой сосед. Соболей замотал в красную тряпку, сунул себе под подушку. Потом вышел за дверь, ружье снял со спички. Кладет ружье рядом с собой под постель. А сам свой долгий нос все в окошко воротит, и опять доспелся каким-то скучным, увял весь.
Оттого, что он ружье под бок сунул, мне стало неловко. Запугал он себя рассказами о медведях или опасается, что я украду его соболей?
— Ваня, а ты ружье-то пошто в постель суешь? — с тихим смешком в бороду спросил Агафон.
— Не запотело чтоб. Чистить завтра буду.
Утром мы снарядились с Агафоном на обход пути- ков. Барыня вытряс на рваное одеяло из красной тряпицы. Пересчитал: шкурок как было пять, так и осталось пять.
— Еще семь добуду, и я оправдался! — сказал Иван. — Тогда живи и радуйся до следующей осени. Эх, барыня!
Он даже ногой притопнул, обутой в худо залатанный ичиг.
Мы вышли из зимовья в туманный полумрак. Дыгдыр напротив зимовья за ночь тоже прорвало, и над ним тек дым наледи. Пришлось огибать взъярившуюся реку по ернику. Однако скалистый бок сопки скоро спихнул нас в наледь Дыгдыра. Агафон велел мне наморозить на валенках корку льда, отчего валенки стали непромокаемые. Ему-то, Агафону, не в диковину было топать через наледь. Голенища яловых ичигов на ногах Агафона были крепко стянуты ремешками возле колен.
Волков выше зимовья не было. Когда мы одолели наледь, по реке потянулось чистое полотно снега, робко прошитое следами колонков и лисиц. Справа по кручам веселыми островерхими стогами лепились кедры, слева в сумном сивере чернел листвяк.
— Ить всю ту боковину я Ивану отдал, — махнул овчинной рукавицей Агафон в сторону сивера. — Наруби, говорю, кулемок и владей пожизненно. Не хочет рубить. Железками ловит. Ему, видишь, хлопотно. Даже не пошел на мои путики посмотреть, как я кулемки ставлю. А потом меж себя балаболят: Агафон Бутаков — куркуль. Чураются Агафона. Дескать, забогател — по пятьдесят соболей на сезон ловит. Участок, мол, у него легкий. Куркуль, говорит. Богач и водку совсем не пьет. А никто не пришел посмотреть на мои кулемки.
Агафон откровенно радовался, что ученый охотовед заинтересовался его работой. Был он стар, а дети разъехались по городам. Некому передать итог своей жизни — таежный опыт.
Кулемки Агафона действительно были хороши своей несложностью: кусок капроновой жилки, бревешко вдоль колодины, тонкий сучок, к которому подвязана «жилка». Фотографируя его ловушки, я подумал, что действительно «все гениальное просто». Путики Агафона были тоже строго продуманы: они легки по тайге в виде громадных восьмерок. В «талии» и в вершинах колец каждой восьмерки стояло по зимовью.
Обход путиков длился меньше недели. Мы нашли в ловушках четырнадцать соболей — почти втрое больше того, что прятал у себя в изголовье Барыня.