Не поворачиваясь, она знала, что Энтони все еще спит рядом с ней. Теперь, когда он терял слух, его могла разбудить только программа «Сегодня», но радио пока молчало. Она прислушалась к его дыханию и убедилась, что он еще крепко спит. Она села как можно медленнее. В комнате было еще темно, похоже, что она проспала всего-навсего несколько часов. Осторожно приподняв пуховое одеяло со своей стороны так, чтобы его не разбудило неожиданное дуновение холода, она выбралась из постели и ощупью направилась через лестничную площадку в ванную комнату.

В ванной комнате она включила свет в шкафчике, подаренном Хедли и Оливером на прошлое Рождество и выдержанном в суровом тевтонском стиле. Заморгав от ослепляющего света, она с изумлением обнаружила, что к разгоряченной коже на виске накрепко прилипла не проглоченная накануне вечером таблетка.

После последнего случая Энтони вступил в тайный сговор с Джеком Трескотиком и взял под контроль ее прием лекарств. Каждый вечер он скрупулезно выдавал суточную дозу лития и следил за тем, чтобы она запила лекарство глотком воды. Теперь она принимает что-то другое? Вальпроат? Она забыла. Таблетки уже так давно стали частью ее повседневной жизни, что она, глазом не моргнув, проглотила бы и пилюлю с мышьяком.

Но теперь все было по-другому. Она в совершенстве овладела парочкой фокусов из детской «Книги магии», и в результате Энтони только думал, что видит, как она глотает пилюлю. На самом деле таблетка, липкая от того, что она успевала ее лизнуть, пока открывала рот, чтобы как бы проглотить ее, оставалась приклеенной к подушечке пальца. Ей не хотелось спускать лекарства в унитаз — ее беспокоило загрязнение окружающей среды — поэтому она прятала пилюли под подушку, а потом старалась незаметно сунуть их в ящик ночного столика или запихать через щель между половицами, как только они гасили свет и Энтони поворачивался к ней спиной.

Прошлой ночью дремота, должно быть, застала ее врасплох, и рука, прячущая таблетку под подушкой, в конце концов, прижала ее к лицу. Она улыбнулась при мысли о том, что это концентрированное воплощение округлости, должно быть, загадочным образом перенесло себя через самую тонкую часть черепа прямиком в ее сон. Она-то думала, что видела солнце, а может умирающую или нарождающуюся звезду, но, вероятно, это была таблетка размером с планету. А может быть и то, и другое?

Она умылась, почистила зубы, с трудом прочесала волосы щеткой и забрала их назад в зажим для волос, который носила так давно, что взяла его не глядя с того места, где всегда оставляла с вечера. Энтони еще не собрал вчерашнюю одежду в корзину для белья, так что вся она была по-прежнему под рукой, висела на бортике ванны, куда была брошена накануне ночью. Одежда не была особенно грязной — она не работала в ней в саду — да никто и не увидит. Кроме того, она боялась, что если вернется в спальню за забытыми чистыми вещами, то Энтони проснется.

Было еще не совсем светло, но это ее не беспокоило. Она отдернула шторы, чтобы выглянуть из узкого оконца ванной комнаты. Моросил мелкий дождик, но и он был лучше, чем туман, который окутывал дом целую вечность. Туман делал со светом странные вещи, а вот такая морось, на глазах придававшая глянцевый блеск синевато-серому подоконнику, просто поглощала блики.

Она вышла из ванной и постояла на площадке, вслушиваясь в звучание дома. Котельная вовсю раскочегаривалась, радиаторы издавали характерные для пробуждения звуки, пощелкивали и побулькивали. Вероятно, это было признаком того, что системе требовалось более тщательное техобслуживание, нежели кто-то из них удосуживался организовать. Даже на таком расстоянии она могла слышать тиканье часов в кухне и трескотню дроздов, охотившихся за добычей, которую выманил из укрытий накрапывающий дождик. Глухота Энтони была уже такой сильной, что все эти звуки были для него потеряны. Он говорил, что высокие тона уходят первыми — пение птиц, детские голоса, проклятый вистл[1] уличного музыканта у банка — и она не могла не думать об этом, не представляя себе пугающего визуального эквивалента: возможной потери всех оттенков синего или желтого.

На лестничной площадке царила одна из ее картин, настолько старая и знакомая, что Рейчел ее попросту не замечала, для нее эта картина была всего лишь большим полотном над лестницей. Обычно она неслась по лестнице мимо картин, упорно глядя прямо перед собой или же в сдвоенное окно, через которое на лестницу лилось так много света. Но в это утро она сознательно, в течение нескольких минут посмотрела на каждую — как будто в галерее. Подивилась их размеру и энергии и тому, откуда же взялись время и уверенность в себе, которых хватило на то, чтобы написать все эти картины, причем все это время собственные дети висели на ней как толстенькие коалы.

Но это только усилило холодок волнения, так рано разбудивший ее, и она пошла дальше. Ступеньки, ведущие на чердак, располагались на дальнем конце площадки, между спальней и ванной комнатой. Они были настолько крутыми, что инстинктивно хотелось подниматься по ним, цепляясь руками и ногами, как по трапу между палубами корабля. Она распахнула люк, — крышку люка она давным-давно обила сложенным вдвое ковром, так, чтобы та падала обратно беззвучно. Затем Рейчел вскарабкалась наверх, закрыла за собой лаз и надежно заперла его небольшой задвижкой.

Уже много лет надобность в этом практически отпала, последний любознательный ребенок давно покинул дом, а Энтони в шестьдесят девять лет — неужели он на самом деле уже такой старый? — достиг того возраста, когда предпочитал пользоваться внутренним телефоном, а не взбираться по лестнице. Однако звук задвинутого засова зафиксировался в ее сознании как необходимая ритуальная предтеча к началу работы. Подобный ритуал был и у Энтони, только в нем были задействованы ключи от дома. Как-то раз ему сказали, что есть вот такая полезная привычка, чтобы ключи тупо не разбрасывали по дому. И когда дети были еще маленькими, он ввел домашнее правило, гласящее, что, входя в дом, все должны бросать свои ключи в медную чашу из Ньюлина. Давно ушли в прошлое те времена, когда дети постоянно теряли ключи от дома, но он признавался, что из-за укоренившейся ассоциации этого действия с возвращением детей домой, он и по сей день ощущал глубокое удовлетворение, когда его собственная связка ключей брякалась о медное донышко.

Отопления наверху не было, и там стоял лютый холод, поскольку солнце еще не прогрело стекло. Холод ее вполне устраивал, лишь бы только руки не коченели, но такая погода в Пензансе случалась редко. Она налила в чайник воду из пластикового бидончика, который наполняла в ванной и затаскивала вверх по лестнице, а затем натянула на себя старый яхтенный плащ, поскольку почувствовала необходимость утеплиться лишним слоем. Она взяла пару печеньиц, жуя, уселась в кресло и начала рисовать на первой попавшейся чистой странице, которую обнаружила в ближайшем из разбросанных повсюду блокнотов. Она рисовала свои ноги, поскольку приспущенные дополнительные носки на них показались ей заманчивым заданием. Затем она заварила большую кружку крепчайшего чая, и наконец, когда солнце уже встало, начала писать.

Как это часто с ней бывало, она потеряла счет времени. Сначала до нее смутно донеслись грянувшие из радиочасов Энтони звуки «Сегодня», затем сам Энтони встал и воспользовался ванной. Но потом, когда он спустился вниз и пошел в ту часть дома, что была на диагонально противоположной стороне от чердака, она перестала его слышать, и сосредоточилась на практически непрерывных шорканьях, бормотании и пронзительных криках чаек в сантиметрах над головой. Посетители находили эти звуки невероятно навязчивыми, а Рейчел настолько привыкла к ним, что считала таким же успокаивающим фоном для работы, что и шум дождя или ветра.

На куске холста размером чуть меньше квадратного ярда уже были видны контуры будущей картины. Не отрывая от нее глаз, она ощупью нашла телефон на столе у чайника, позвонила плотнику, который делал для нее подрамники, и заказала еще пять штук. Нет. Восемь, чтобы уж наверняка. Она положила телефон и взяла палитру — все это время не выпуская кисть — и положила еще немного цвета.