– Спасибо. Только нам в городе телевизор житья не дает.

– А вы здесь отдыхаете…

– Да, в отпуске.

– Большой отпуск?

– Сорок восемь дней.

Василий присвистнул.

– Это кому же столько дают?

– Учителям.

– И муж тоже?

– И муж.

Василий прикурил от окурка вторую папиросу. Учительница, значит. Он посмотрел на пухлые руки соседки, перебиравшие в тазике детские одежки. Сам бы и не догадался. Культурная, значит. А он-то разлетелся…

Из дома вышел муж, тоже поздоровался, присел на другой конец скамьи.

– Поговорить зашел, по соседски, – сообщил Василий.

Дачник вопросительно посмотрел на него.

– Вот вы ходите, – продолжал Василий, – знать меня не хотите…

– Почему же, мы со всеми здороваемся.

– Это вы так, а я по человечеству. Я такой, прогоните, уйду и не подойду больше никогда…

– Разве вас гонят? – сказала женщина.

Василий, не докурив, смял папиросину, достал новую.

– Я ведь тутошний, – сказал он, забыв, о чем говорил только что, – вот вы уедете, а я останусь. Если что надо достать или привезти, то я запросто, вы только скажите.

– Спасибо.

– На всю деревню только я, да нюркин Иван. Но Иван ничего делать не станет, не надейтесь. А я могу!.. Все!.. И если меня кто обидит, я тоже никогда не прощу. Ничего не скажу, но не прощу. Я тут остаюсь в деревне единственный. Меня уважать надо, а то я и поджечь могу…

Сказал и сам испугался своих слов, поняв, что не туда завел пьяный язык. А дачник словно не обратил внимания. Пожал плечами, спокойно спросил:

– За что же нас жечь? Мы, кажется, никому зла не сделали.

Василий встал, держась за столбик ограды.

– Пойду я, – сказал он, – у меня еще дела по хозяйству. А вы, когда надо, сразу мне говорите, я помогу.

Войдя в дом, Василий зажег свет и обвел взглядом большую комнату, ту, в которой жил. Дощатый стол, рядом одинокая табуретка, тюфяк с сеном на кровати, вот и вся обстановка. Даже простыней нет, а он – гостей звать! Да какие там простыни, веника в доме и то нет… Василий, шаркая по полу стоптанными кирзачами, принялся сгонять в угол, валяющиеся всюду окурки. Но тут же остановился, пораженный простой мыслью: а ведь позови он сейчас соседей в дом, они бы не пришли. Мужик, может, и зашел бы из приличия, а она – нет.

– Культурные!.. – пробурчал он, косо сел за стол и потянулся за бутылкой.

К декабрю работы на току закончились, и Василия отправили сначала в отпуск, а потом в отгулы, которых он много заработал в пору сенокоса. Свободное время Василий сидел дома. Скучал. От тоски даже пробовал искать баб-машин клад: рылся на чердаке, ковырял землю в пустом подполе. Ничего не нашел. Потом съездил в Доншину, постоял возле винного. Водку давали по талонам, а свои талоны он пропил давным-давно. Вернулся домой ни с чем.

И дом уже не радовал Василия. Неуютен был и гадок, весь провонял грязным бельем и табачной копотью. Главное же, не принес ни уважения, ни счастья. Тысячу раз прав был Селеха. Лучше без дома, да на людях. Как когда-то: он стоит среди клуба, а парни, теперь уж почти все разъехавшиеся в Дно, Псков, а то и в Ленинград, толпятся вокруг, уважительно задают один и тот же вопрос:

– У тебя чо, верно трактор в бочажине утоп?

А он отвечает, сплевывая на пол:

– Спрашиваешь тоже…

Знала бригадирша, чем достать его. Упекла в гнилое Замошье. И не в деревню даже, а на выселки. Где тут деревня?

Василий вышел из дому. Вроде не поздний час, а на улице темень и тихо как на кладбище. Спят старухи. Им теперь до самой могилы больше делать нечего.

На огороде в рассеянном свете, пробивающемся через застрехи, шевельнулась тень, красными искрами мелькнули глаза. Никак, волк? К самому дому вышел, не боится. Василий попятился к дверям. Тень пропала. На том конце деревни смертно затосковал, заливаясь, Рыжок – ванькин пес. Господи, далеко как! Сквозь ветви облетевших слив смутно угадывается фешин дом. Давно уж заперт, уехал дачник, сейчас, небось, в городской квартире с женой жирует… А дальше одна пустошь за другой, камни да одинокие старые ивы, когда-то посаженные у окон. За ними опять заколоченные дома с завьюжинами снега вдоль стен. Лишь затем настин дом – и снова пустыри. Дом Маши-хромоножки, панькина изба – редкие с промежутками островки тепла, и в каждом одинокий человек среди четырех стен. А самый одинокий, последний человек – он. За ним только лес и мох, ветер метет снежную крупку по натянутой простыне болота, и волки выходят к дому, словно здесь никогда не было людей.

Василий понял, что больше так не выдержит. Ему надо, чтобы вокруг были люди, стояли, смотрели на него, с криком бежали со всех сторон.

– Я тут! – хотел крикнуть он, но горло не издало звука. Отвык.

Василий спешно вернулся в избу, выдернул из кучи ветоши в сенях какую-то тряпку, щедро смочил ее керосином из канистры и пошел через сад к соседнему дому.

– Я же тебя упреждал, – бормотал он. – Я же говорил…

Приставил к стене случайный чурбачок, взгромоздился на него, пропихнул тряпку в застреху и чиркнул спичкой. Керосин сразу взялся большим пламенем. Волк, шедший за Василием следом, шарахнулся в сторону.

Василий бегом вернулся к себе. Ничего, следы в саду затопчут, и тряпка прогорит, следа не останется. Василий спешно мыл руки, ежесекундно ожидая за домами до озноба знакомый крик. Торопливо намыливал пальцы затвердевшим хозяйственным мылом, оттирал с ладоней предательский запах, смывал ледяной водой. Покрасневшие пальцы задубели и не гнулись. Сквозь узкое оконце в сенях давно уже врывался красный пляшущий свет, а деревня все молчала, ни единого звука не долетало к нему, словно и впрямь он оставался последний человек.