Вскоре я уже переступил порог державного кабинета, где кроме, как всегда, суховатого и делового шефа застал Михаила Котова, старого волка, изрядно потрудившегося в Хельсинки и Праге, начальники Управления «Р», своего рода штаба при шефе разведки.

Кратко расспросив о делах, Крючков предложил мне место начальника отдела[67] в этом славном управлении, объяснив, что нужен человек с научным уклоном (это я-то!), а у меня за плечами кандидатская, Котов добавил, что отдел занимается оперативной деятельностью всей разведки, просматривая ее насквозь по всем горизонталям и вертикалям.

Я не зарыдал от счастья и, видимо, выглядел как человек, который вместо ресторана случайно попал в морг, — поэтому Котов пояснил, что отдел генеральский, т. е. мне следовало возрадоваться по поводу повышения в должности. Тут я зашевелился, превозмогая отвращение к штабной работе, поблагодарил шефа за доверие и попросил дать время на раздумье.

Далее состоялось обсуждение этой идеи в кругу Виктора Грушко и Геннадия Титова, помощника Крючкова, друзья-коллеги не скрывали, что подали ее отцу родному в надежде меня облагодетельствовать, чего мне еще надо? Конечно, жалко уходить из родного отдела, но не возвращаться же мне на прежнее место зама, где и не светит эполетами?

Я прекрасно знал, что Грушко в фаворе и скоро станет заместителем начальника разведки, я знал о тандеме Грушко — Титов и предполагал, что последний займет место своего друга, но все равно было обидно, что меня оттесняют от родного отдела[68].

Лети, мой челн, по лону волн! — я дал согласие, и мы договорились о моем возвращении на родину весной 1980 года.

Новая должность виделась мне как показушная суета под начальником разведки, призванная обеспечить его идеями и свежими предложениями, создававшими видимость стремления к совершенству.

Последние месяцы я передавал дела, заодно совершил вместе с женою автомобильный вояж в Стокгольм, до смерти перепугав шведов, учуявших во мне врага почище, чем под Полтавой, хотя меня больше интересовали дом писательницы Сельмы Лагерлеф, создавшей Нильса с дикими гусями, упсальский орган и художественные галереи.

По дорогам я плутал отчаянно, с трудом ориентируясь по карте, на хвосте моего черного «мерседеса» висело несколько машин, путаясь на маршруте, я крутил, менял направление, часто останавливался, бесконечно соприкасаясь с озверевшей наружкой, которая в конце концов в пароксизме вендетты проколола мне ночью на стоянке все четыре колеса — и правильно сделала!

Швецию я проехал с запада на восток, в сравнении с Данией она казалась и более цивилизованной, и менее уютной — куда ей было до датской провинции: суровый серый Скаген, бесконечные, как в Сахаре, пески Рёмё, где с ног сбивал ветер и приходилось не идти, а падать вперед, сомкнув глаза и чувствуя, как впиваются в тело, как хлещут острые песчинки, любил я переезжать с острова на остров на пароме, не бежал неприхотливых пивных — кро, где подавали по-простецки только что изловленную рыбу с отварной картошкой, гладкость дорог, любимые Галич, Высоцкий и Окуджава из магнитофона— праздник души, и играет в башке, никак не срифмуетcя «Мы, веселые дети диссента» с речкой «Брентой», с «конвентом», с «резидентом» и с «президентом». Дания, любовь моя!

И, наконец, март 1980 года и прощальный бал в посольстве в честь отъезда столь уважаемого и почитаемого, за столиками собрано золото колонии, прочувственные речи с намеками, чтобы в Москве на верхах не забывал о маленькой Дании (слухи о генеральском назначении проникали быстро), в дело пошла Первая Гитара, вместе с которой полились в ошеломленный зал строчки последней баллады — шумел-гудел банкетный зал, когда Любимов уезжал, и каждый тосты выдавал в большом объеме, болтали каждый как умел, жевали каждый что хотел, а я сидел, не пил, не ел и был в загоне. Ведь у меня сплошные передряги: крючок я на рыбалке в нос всадил, жена рванье купила на удсалге, и мне советник справку зарубил…

Народ, привыкший к казенщине, был несколько шокирован вольностями, но аппетиту это не повредило, на следующий день меня проводили по протоколу — окончился кусок жизни.

В Москве я долго проходил инстанции перед коллегией, которая только и обладала высочайшим правом назначить начальника отдела, часто сидел и пил кофе у Грушко, однажды нас пригласил Гордиевский, у которого родилась дочка от нового брака, жена его еще лежала в роддоме, стол с азербайджанскими изысками приготовила ее мама, поведавшая нам о заслугах чекиста-мужа, Гордиевский демонстрировал свои картины — он любил и понимал живопись, — как всегда был дистанционно корректен.

Мы посидели часа два (внизу ждала служебная машина) и отбыли по домам — Грушко никогда не горел особыми симпатиями к Гордиевскому, хотя и ценил его, Титов же, сменивший Грушко уже в 1981 году, вообще его не выносил на дух — так что восхождение Гордиевского в лондонского шефа — это игра судьбы, результат безрыбья в отделе и, конечно же, умелых ударов англичан, выбивавших из Англии или не допускавших туда любых конкурентов своему агенту.

Записки непутевого резидента, или Will-o’- the-wisp - i_016.jpg

Рисунок Кати Любимовой

Гордиевский тогда изучал английский, писал пособие о Дании, иногда заскакивал ко мне поболтать и получить мудрый совет по Англии, я рекомендовал ему прочитать рассказы Сомерсета Моэма о секретной службе, вскоре, одолев «Стирку мистера Харрингтона», он восхитился этим трудом.

Какой парадокс! какая комедия! — давать рекомендации по Англии английскому шпиону!

Вскоре я приступил к отправлению новых функций. Действительность превзошла даже мои худшие ожидания: отдел был мал, состоял из бывших резидентов и прочих больших людей, самолюбивых и капризных, и, главное, вся деятельность выглядела не просто бесполезной, но унизительно глупой — оставалось лишь пить кофе, обсуждать кадровые сплетни (любимая тема всех!) и смотреть угасавшим взглядом на разверзшиеся внизу бесконечные леса.

Сейчас на авансцену из угольных глубин выползают моя личная жизнь и развод с Тамарой, которой сравнительно недавно писал: «Любимая, страшна бумага, черней чумы и горше яда, и коль любовь впитает в строки, уже обратно не воротит. Но после жизни быстротечной, когда-нибудь в метели вечной, клянусь, черкну комочком снежным, что я любил тебя так нежно…».

Черкну ли? Раз обещал, то черкну.

Но тогда дело шло к разрыву.

Колокол ударил, я пошел к Грушко и заявил о разводе и намерениях жениться на другой, он изумился (впрочем, не менее, чем другие) и даже чуть расстроился (ведь он рекомендовал меня Крючкову, к тому же уже на подписи был приказ о назначении его на пост замнача разведки, вдруг?), отослал меня докладывать по инстанциям, тут же этой радостной местью я огорошил Котова, который философски заметил: «Ничего не понимаю, я тоже влюблялся, но зачем разводиться?» (Котов нравился дамам, он всегда был до умопомрачения элегантен и красив: высокий, худощавый, с большими серыми глазами, аккуратный пробор сиял стрелою), затем побежал к другому генералу, который со свойственной ему тупостью начал уговаривать меня не совершать опрометчивого шага и даже заметил, что моему сыну будет стыдно за меня (вот уж куда залез, доходяга! вспомнил бы лучше, на какие деньги он покупал шмотки жене, когда приезжал в Данию!), далее я двинулся к Титову и попросил по дружбе устроить мне аудиенцию у Крючкова, что он по дружбе сделал чересчур оперативно.

Владимир Александрович руки мне не подал, на стул не указал, мрачновато оторвал глаза от бумаг (казалось, что я собирался жениться на его супруге) и выслушал мои объяснения: я извинился, что подвел его, — ведь он утвердил меня, тогда морально чистого, на коллегии, теперь же опять заорут, что в ПГУ царят Содом и Гоморра и идейно-воспитательна я работа на низком уровне.