"Ад", «Чистилище», "Рай". Эта последняя представляет собою гимн вечной Любви. Любовь, которая в античном мире нашла достойного певца в одном лишь Платоне, в новое время воспевается целым хором величайших поэтов; эти песни проникли во все подземелья общества, и отзвуки их доныне заглушают нестройный лязг оружия и завывания суеверий. Ариосто, Тассо, Шекспир, Спенсер, Кальдерон, Руссо и великие писатели нашего столетия, каждый в свой черед, прославляли любовь, как бы доставляя человечеству трофеи великих побед над чувственностью и грубой силой. Истинные отношения, в каких состоят оба пола, ныне понимаются вернее; и если в общественном мнении современной Европы отчасти рассеялось заблуждение, принимавшее различия в способностях обоих полов за признак их неравенства, то этим отрадным явлением мы обязаны культу, который узаконило рыцарство, а проповедовали поэты.
Поэзию Данте можно считать мостом, переброшенным через поток времени и соединяющим современный мир с античным. Искаженные представления о невидимых силах — предметах поклонения Данте и его соперника Мильтона — всего лишь плащи и маски, под которыми эти великие поэты шествуют в вечность. Трудно определить, насколько они сознавали различия между их собственными верованиями и народными, Данте, во всяком случае, стремится показать эти различия в полной мере, когда отводит Рифею, которого Вергилий называет justissimus unus {Справедливости лучший блюститель (лат.).}, место в Раю, а в распределении наград и наказаний следует самым еретическим капризам. А поэма Мильтона содержит философское опровержение тех самых догматов, которым она, по странному, но естественному контрасту, должна была служить главной опорой. Ничто не может сравниться по мощи и великолепию с образом Сатаны в "Потерянном Рае". Было бы ошибкой предположить, что он мог быть задуман как олицетворение зла. Непримиримая ненависть, терпеливое коварство и утонченная изобретательность в выдумывании мук для противника — вот что является злом; оно еще простительно рабу, но непростительно владыке; искупается у побежденного многим, что есть благородного в его поражении, но усугубляется у победителя всем, что есть позорного в его победе. У Мильтона Сатана в нравственном отношении настолько же выше Бога, насколько тот, кто верит в правоту своего дела и борется за него, не страшась поражений и пытки, выше того, кто из надежного укрытия верной победы обрушивает на врага самую жестокую месть — и не потому, что хочет вынудить его раскаяться и не упорствовать во вражде, но чтобы нарочно довести его до новых проступков, которые навлекут на него новую кару. Мильтон настолько искажает общепринятые верования (если это можно назвать искажением), что не приписывает своему Богу никакого нравственного превосходства над Сатаной. Это дерзкое пренебрежение задачей прямого морализирования служит лучшим доказательством гения Мильтона. Он словно смешал черты человеческой природы, как смешивают краски на палитре, и на своем великом полотне расположил их согласно эпическим законам правды, т. е. согласно тем законам, по которым взаимодействие между внешним миром и существами, наделенными разумом и нравственностью, возбуждает сочувствие многих человеческих поколений.
"Божественная Комедия" и "Потерянный Рай" привели в систему мифологию нового времени; и когда, с течением времени, ко множеству суеверий прибавится еще одно, ученые толкователи станут изучать по ним религию Европы, которая лишь потому не будет совершенно позабыта, что отмечена нетленной печатью гения.
Гомер был первым, а Данте — вторым из эпических поэтов, т. е. вторым из тех, чьи создания определенно и ясно связаны со знаниями, чувствами, верованиями и политическим устройством их эпохи и последующих эпох и развивались в соответствии с их развитием. Ибо Лукреций смочил крыла своего быстролетного духа в клейких осадках чувственного мира; Вергилий, со скромностью, мало подобающей его гению, хотел прослыть всего лишь подражателем, хотя он создавал заново все, что копировал; а из стаи пересмешников ни один — ни Аполлоний Родосский, ни Квинт Калабер из Смирны, ни Нонний, ни Лукан, ни Стаций, ни Клавдиан — хотя они и пели сладко — не отвечает требованиям эпической правды. Третьим эпическим поэтом был Мильтон.
Ибо если отказывать в звании эпоса в самом высоком его смысле «Энеиде», то тем менее заслуживают его "Неистовый Роланд", "Освобожденный Иерусалим", «Лузиады» или "Королева Фей".[24]
Данте и Мильтон были оба глубоко проникнуты верованиями античности; ее дух присутствует в их поэзии в той же мере, в какой внешние ее формы сохранились в религии новой Европы до Реформации. Один из них предшествовал, второй — следовал за Реформацией почти через равные промежутки времени.
Именно Данте и был первым из религиозных реформаторов, и Лютер превосходит его скорее язвительностью, нежели смелостью обличений папского произвола.
Данте первый пробудил восхищенную им Европу; из хаоса неблагозвучных варваризмов он создал язык, который сам по себе был музыкой и красноречием.
Он был тем, кто сплотил великие умы, воскресившие ученость; Люцифером[25] той звездной стаи, которая в XIII веке, словно с небес, воссияла из республиканской Италии над погруженным во тьму миром. Самое его слово одухотворено; каждое подобно искре, огненной частице неугасимой мысли.
Многие из них подернуты золою и таят в себе огонь, для которого еще не нашлось горючего. Высокая поэзия бесконечна; это как бы первый желудь, зародыш всех будущих дубов. Можно подымать один покров за другим и никогда не добраться до сокрытой под ними обнаженной красоты смысла. Великая поэма — это источник, вечно плещущий через край водами мудрости и красоты; когда отдельный человек и целая эпоха вычерпают из него всю божественную влагу, какую они способны восприять, на смену им приходят другие и открывают в нем все новое и новое, получая наслаждение, какого они не ждали и не могли себе представить.
Век, наступивший после Данте, Петрарки и Боккаччо, был отмечен возрождением живописи, скульптуры, музыки и архитектуры. Чосер[26] зажегся этим священным огнем, и таким образом английская литература поднялась на итальянском фундаменте.
Не будем, однако, отвлекаться от нашей задачи защиты Поэзии и заниматься ее критической историей и влиянием ее на общество. Достаточно сказать, что поэты, в широком и истинном смысле этого слова, воздействовали на свою эпоху и на все последующие, и сослаться на отдельные примеры, уже приводившиеся в подтверждение мнения, противоположного тому, которое высказывает автор "Четырех Веков Поэзии".
Но он выдвигает еще и иной довод, чтобы развенчать поэтов в пользу мыслителей и ученых. Признавая, что игра воображения приносит больше всего удовольствия, он считает работу разума более полезной. Чтобы принять такое разделение, посмотрим, что именно разумеется здесь под пользою.
Удовольствием или благом зовется вообще то, к чему сознательно стремится существо, наделенное чувствами и разумом, и чему оно предается, когда находит. Есть две фазы или степени удовольствия, одно — длительное, всеобщее и постоянное, другое — преходящее и частное. Пользою может быть то, что является средством достигнуть первой или же второй. Если первой — тогда полезно все, что укрепляет и очищает наши привязанности, открывает простор воображению и одухотворяет область чувственного. Но автор "Четырех Веков Поэзии",[27] видимо, употребляет слово «польза» в более узком смысле: как то, что утоляет потребность нашей животной природы, делает жизнь безопаснее, рассеивает наиболее грубые из суеверий и внушает людям взаимную терпимость в той степени, какая совместима с мотивами личной выгоды.
Нет сомнения, что ревнители пользы в этом ограниченном ее понимании также имеют свое место в обществе. Они идут по следам поэтов и копируют их стихи для повседневного употребления. Они творят пространство и созидают время. Труд их весьма ценен, покуда они ограничиваются заботой о низших потребностях, без ущерба для высших. Пусть скептик разрушает грубые суеверия, но пусть не искажает, как это делали иные французские авторы, вечных истин, запечатленных в душах людей. Пусть изобретатель машин облегчает, а политический эконом упорядочивает человеческий труд, но пусть остерегаются, как бы их деятельность, не связанная с основными принципами, принадлежащими миру духовному, не углубила — как это случилось в современной Англии — пропасти между роскошью и нищетою. Они воплотили в жизнь евангельское изречение: "Имущему дастся, а у неимущего отнимется".[28] Богачи стали богаче, а бедняки — беднее; и наш государственный корабль плывет между Сциллой анархии и Харибдой деспотизма. Таковы неизбежные следствия безраздельного господства расчета.