Толстой был маленького роста. Джойс-среднего, и он довел себя до слепоты. И в тот последний вечер я пьяный, и рядом Джойс, и строчка из Эдгара Кине, которую он все твердил: «Fraiche et rose comme au jour de la bataille»[6]. Нет, я, кажется, путаю. А когда, бывало, встретишься с ним, он подхватывает разговор, прерванный на полуслове три года назад. Приятно было видеть в наше время большого писателя.

Мне нужно было только одно: работать. Я не особенно задумывался над тем, как это все получится. Я уже больше не принимал всерьез свою собственную жизнь; жизнь других людей-да, но не свою. Другие стремились к тому, к чему я не стремился, но я все равно своего добьюсь, если буду работать. Работа-вот все, что было нужно, она всегда давала мне хорошее самочувствие, а жизнь-моя, черт возьми, жизнь в моих руках, и я буду жить, где и как вздумается.

Здесь, где я живу сейчас, мне очень хорошо. Небо в Африке лучше, чем в Италии. Черта с два-лучше! Самое лучшее небо-в Италии, в Испании и в северном Мичигане осенью, и осенью же над Мексиканским заливом. Небо есть и лучше здешнего, но лучшей страны нет нигде.

Сейчас я хотел только одного: вернуться в Африку. Мы еще не уехали отсюда, но, просыпаясь по ночам, я лежал, прислушивался и уже тосковал по ней.

И, глядя со дна ущелья сквозь туннель, образуемый деревьями, на небо и белые облака, бежавшие по ветру, я так любил эту страну, что был счастлив, как бываешь счастлив после близости с женщиной, которую любишь по-настоящему, когда, опустошенный, чувствуешь, что это готово опять нахлынуть на тебя, и вот уже нахлынуло, и ты никогда не сможешь обладать всем целиком, но то, что есть, это твое, а тебе хочется больше и больше-хочется обладать этим всем, в этом быть, и жить этим, и снова познать обладание, которое длится вечность-бесконечную, внезапно обрывающуюся вечность; и время идет тихо, иной раз так тихо, что кажется, оно совсем остановилось, и потом, уже после, ты вслушиваешься, пришло ли оно снова в движение, а оно все медлит и медлит. Но чувства одиночества у тебя нет, потому что, если ты любил ее радостно и без трагедий, она будет любить тебя всегда; кого бы она ни любила, куда бы ни ушла, тебя она любит больше всех. И если ты любил в своей жизни женщину или страну, считай себя счастливцем, и хотя ты потом умрешь, это ничего не меняет. Сейчас, живя в Африке, я с жадностью старался взять от нее как можно больше-смену времен года, дожди, когда не надо переезжать с места на место, неудобства, которыми платишь, чтобы ощутить ее во всей полноте, названия деревьев, мелких животных и птиц; знать язык, иметь достаточно времени, чтобы во все это вникнуть и не торопиться. Всю жизнь я любил страны: страна всегда лучше, чем люди. Я могу чувствовать привязанность одновременно только к очень немногим людям.

Жена моя спала. На нее, спящую, было приятно смотреть-она свернулась клубком, как зверек, и в ее спокойном сне не было и следа той безжизненной неподвижности, которую я замечал у спящего Карла. Старик тоже спал спокойно, но я чувствовал, что душе его тесно в теле. Тело словно уже не было ему впору. С годами оно изменилось, приобрело новые формы-местами раздалось вширь, утратив прежние линии, местами обрюзгло, под глазами появились мешки, но душой он остался молодым, стройным, статным и крепким, как в те дни, когда близ Вами преследовал львов. И теперь, спящий, он представлялся мне таким, каким Мама видела его всегда. М'Кола и во сне оставался обыкновенным пожилым человеком без прошлого и без загадок. Друпи не спал. Он сидел на корточках и высматривал наших носильщиков. Мы увидели их издалека. Сначала над высокой травой показались ящики, потом вереница голов, потом носильщики спустились в лощину, и уже только кончик копья кое-где поблескивал на солнце, потом они поднялись на взгорье, и я увидел приближавшуюся цепочку людей. Они забрали было слишком влево, но Друпи помахал им рукой. Когда они подошли и стали разбивать лагерь. Старик предупредил их, что шуметь нельзя; мы удобно расположились под тентом и беседовали в ожидании обеда. После обеда пошли на охоту, но вернулись ни с чем. Наутро отправились снова, но не встретили ни одного зверя, вечером-тот же результат. Это были увлекательные, но бесплодные прогулки. Ветер упорно дул с востока, а местность пересекали короткие гряды холмов, подступавшие к самому лесу, и стоило перевалить через них, как ветер донес бы до животных наш запах, и они были бы предупреждены об опасности. Заходившее солнце слепило глаза, а когда оно наконец садилось за холмами на западе, все окутывала густая непроглядная тень в тот самый час, когда носороги обычно выходят из леса: таким образом, вся полоса к западу от лагеря бывала по вечерам потеряна для охоты, а в других местах ничего не попадалось. Носильщики, посланные к Карлу, вернулись обратно с мясом-они притащили разрубленные на части пыльные туши газелей и антилоп-гну. Солнце высушило мясо, и носильщики радовались, ползали вокруг костров и поджаривали его на прутьях. Старик недоумевал, куда запропастились носороги. С каждым днем они попадались все реже, и мы гадали, в чем дело: то ли в полнолуние они пасутся по ночам и возвращаются в лес до рассвета, то ли почуяли нас, или услышали шум, или просто они так пугливы и прячутся в глубине леса. Я строил различные догадки, а Старик критиковал их с присущим ему остроумием, иногда выслушивая их лишь из вежливости, иногда же с интересом-как, например, догадку насчет полнолуния.

Мы легли спать рано, ночью прошел дождь, вернее, не дождь, а короткий ливень с гор, а наутро мы встали до рассвета, перевалили через высокую гряду над нашим лагерем, спустились в долину реки и взобрались на крутой противоположный берег, откуда как на ладони видны были холмы и опушка леса. Над нашими головами пролетело несколько диких гусей, но еще не настолько рассвело, чтобы можно было ясно видеть опушку в бинокль. В разных местах, на вершинах трех холмов, сидели наши дозорные, и мы ждали, пока рассеется мгла и станут видны их сигналы.

Вдруг Старик воскликнул: «Поглядите-ка на этого шельмеца!» — и велел М'Кола подать ружья. М'Кола запрыгал по склону, а мы увидели на другом берегу ручья, прямо против нас, носорога, бежавшего рысью. Вот он ускорил бег и, срезая угол, повернул к воде. Он был бурый, с большим рогом, и в его стремительных, точных движениях не было ничего тяжеловесного. Я задрожал от волнения.

— Он перейдет ручей, — сказал Старик. — Вот будет отличная мишень!.. М'Кола сунул мне в руки спрингфилд, и я открыл затвор, чтобы убедиться, что винтовка заряжена пулями. Носорог уже скрылся из виду, но путь его легко было угадать по колыханию высокой травы.

— Сколько до него, как по-вашему?

— Каких-нибудь три сотни шагов.

— Вот сейчас я этого подлеца разделаю под орех! Пристально всматриваясь, я усилием воли подавил возбуждение, словно закрыл какой-то клапан, чтобы прийти в то бесстрастное состояние, которое необходимо при стрельбе.

Вот он снова появился, ступил на усеянное галькой дно неглубокого ручья. Думая только о том, что передо мной верная добыча, я прицелился, навел мушку чуть впереди носорога и спустил курок. Я слышал удар пули и видел, как носорог пошатнулся. С оглушительным фырканьем он рванулся вперед, разбрызгивая воду.

Я выстрелил еще раз и поднял небольшой фонтанчик позади него, потом еще, когда он выходил на траву, — видимо, опять мимо. — Пига, — сказал М'Кола. — Пига!

Друпи был того же мнения.

— Вы попали в него? — осведомился Старик.

— А как же! — ответил я. — Мне кажется, он не уйдет. Друпи уже бежал за носорогом, а я перезарядил винтовку и кинулся вслед за ним. Половина обитателей нашего лагеря мчалась по холмам, крича и размахивая руками. Носорог пробежал прямо под ними и пустился вдоль реки, туда, где лес подступал к самой долине.

Подошли Старик и Мама. Старик держал в руках свою двустволку, а М'Кола — мой карабин.

— Друпи найдет след, — сказал Старик. — М'Кола клянется, что вы ранили носорога.

вернуться

6

Свеж и румян, как в день сраженья (франц.).