Старик так и не пришел в себя. Сознание вернулось к нему только на минуту, но в эту минуту он все понял; и все охватил мрак. Священник стоял возле изголовья и читал отходную. Старика приподняли на подушках, он с трудом открыл глаза, — казалось, тяжелые веки не повинуются его воле; он шумно задышал и отсутствующим взглядом обвел комнату, лица родных, огоньки свечей, потом вдруг раскрыл рот; непередаваемый ужас исказил его черты.
— Значит, я умираю, — пробормотал он, — значит, я умираю.
Ужас, с каким были произнесены эти слова, пронзил сердце Кристофа на всю жизнь; им навсегда суждено было остаться в его памяти. Старик не произнес больше ни слова; он начал ныть, как ребенок. Потом впал в забытье, но дыхание его становилось все более затрудненным. Он жалобно стонал, судорожно двигал руками, словно боролся с могильным сном. Раз он почти бессознательно позвал:
— Мама!
О, как жутко было слышать лепет старика, в ужасе позвавшего мать, как позвал бы свою маму сам Кристоф, — позвавшего мать, о которой он никогда не говорил прежде и к которой воззвал теперь, к последнему и, увы, бесполезному прибежищу в последний, страшный час! На минуту он, казалось, успокоился, сознание вновь вернулось к нему, тяжелый взгляд его бессмысленно блуждающих глаз остановился на Кристофе, похолодевшем от ужаса, — и вдруг глаза умирающего просветлели. Старик с усилием улыбнулся и хотел что-то сказать. Луиза подвела старшего сына к постели. Жан-Мишель пошевелил губами и приподнял руку, очевидно, желая погладить любимого внука по головке, но внезапно снова впал в забытье. Это был конец.
Детей тут же выпроводили в соседнюю комнату, все были заняты, и никто ими не интересовался. Кристоф, прикованный ужасом, не отрываясь, смотрел сквозь полуоткрытые двери на трагическое лицо, запрокинувшееся на подушках, посиневшее, будто вкруг шеи обвились чьи-то безжалостные руки, — смотрел на старческое лицо, на котором уже западали щеки, губы, глаза, по мере того как все существо уходило в небытие, словно его всасывала пустота, — вслушивался в отвратительный хрип, механический ритм дыхания, будто на поверхности воды лопались, булькая, один за другим пузырьки воздуха, — последние вздохи тела, упорствующего в своем желании жить, когда душа уже отлетает. Потом голова старика соскользнула с подушки, и стало тихо.
Только несколько минут спустя Луиза заметила стоявшего в дверях сына. Мальчик побледнел, его глаза остановились, рот мучительно искривился; судорожно сжимая ручку двери, он наблюдал за поднявшейся в спальне суматохой, сопровождаемой рыданиями и молитвами. Луиза в испуге подбежала к сыну. Когда она схватила его на руки и понесла, у него сделался нервный припадок. Он потерял сознание. Очнулся он на своей постели и закричал от страха, потому что случайно никого не оказалось рядом. Припадок повторился, и мальчик снова потерял сознание. Всю ночь и весь следующий день его била лихорадка. Мало-помалу он успокоился и проспал ночь глубоким сном. Проснулся он около полудня. Ему смутно припомнилось, как кто-то ходил по комнате, как наклонялась мать над его изголовьем и целовала его, ему чудилось тихое, отдаленное пение колоколов. Но ему не хотелось двигаться, он был в полузабытьи.
Когда Кристоф снова открыл глаза, в ногах его постели сидел дядя Готфрид. Мальчик так ослабел, что ничего не помнил. Постепенно память вернулась к нему, и он громко заплакал. Готфрид поднялся с места и обнял мальчика.
— Ну что малыш, как ты? — спросил он ласково.
— Ах, дядя, дядя! — простонал мальчик, прижимаясь к Готфриду.
— Плачь, — сказал Готфрид, — плачь.
И заплакал вместе с Кристофом.
Слезы облегчили Кристофа, он утер глаза и взглянул на Готфрида. Дядя понял, что мальчик хочет его о чем-то спросить.
— Нет, — сказал он, кладя ему на губы палец. — Не надо говорить, надо плакать, а говорить не надо.
Но мальчик не унимался.
— Все равно я тебе не буду отвечать.
— Только одну вещь скажи, только одну.
— Ну, чего тебе?
Кристоф запнулся.
— Дядя, а где он сейчас?
— Он в царстве небесном, детка.
Но не это хотелось знать Кристофу.
— Нет, ты не понимаешь. Где он, он сам?
Под словом «он» Кристоф подразумевал тело.
И добавил дрожащим голосом:
— Он еще дома?
— Сегодня утром похоронили нашего старика, — ответил Готфрид. — Ты что же, разве не слыхал, как звонили колокола?
Кристоф вздохнул с облегчением. Но при мысли, что никогда больше он не увидит милого дедушки, мальчик снова горько заплакал.
— Бедный ты мой котеночек, — повторял Готфрид, жалостливо глядя на мальчика.
Кристоф думал, что Готфрид будет его утешать, но дядя даже не пытался смягчить горе ребенка, сознавая всю бесполезность своих слов.
— Дядя Готфрид, — спросил мальчик, — а ты разве не боишься? Совсем не боишься этого? (Как хотелось Кристофу, чтобы дядя не боялся и открыл ему эту тайну!)
Но Готфрид задумался.
— Тише! — произнес он дрогнувшим голосом. — Как же, конечно, боюсь, — продолжал он помолчав. — Да что поделаешь? Так уж оно есть. Приходится покоряться.
Кристоф возмущенно потряс головой.
— Приходится покоряться, малыш, — повторил Готфрид. — Такова его воля там, на небесах, а мы должны принимать его волю.
— Я его ненавижу! — злобно воскликнул Кристоф, грозя небу кулаком.
Готфрид оторопело поглядел на племянника и велел ему замолчать. Да Кристоф и сам испугался своих слов и начал повторять молитвы вслед за дядей. Но сердце его кипело от негодования, пока уста твердили слова рабского смирения и покорности, в душе росло одно чувство — страстный бунт и ужас перед этой гнусностью и перед тем, кто был ее чудовищным творцом.
Череда дней и дождливых ночей прошла над свежевскопанной землей, где одиноко покоился старый Жан-Мишель. Сначала Мельхиор плакал, кричал, рыдал. Но уже к концу недели Кристоф с удивлением услышал беспечный смех отца. Когда при Мельхиоре упоминали о покойном, лицо его омрачалось, губы плаксиво кривились, но он тут же продолжал прерванный разговор и возбужденно размахивал руками. И хотя он был искренне огорчен, он не мог долго предаваться печальным думам.
Безропотная Луиза покорно приняла новое горе, как безропотно принимала все. К ежевечерним своим молитвам она присоединила еще одну; она аккуратно посещала старое кладбище и старательно ухаживала за могилкой, как будто и могилка стала частью ее домашнего обихода.
Дядя Готфрид с трогательным вниманием относился к холмику, где покоился старый Жан-Мишель. Когда дядя возвращался домой из своих странствований, он всякий раз приносил дедушке в подарок какую-нибудь вещицу — то самодельный крестик, то любимые цветы Жан-Мишеля. Никогда он не пропускал случая зайти на кладбище, если попадал в город хотя бы на несколько часов, но посещения свои держал от всех в тайне.
Иногда Луиза брала старшего сына с собой на кладбище. Кристоф чувствовал непреодолимое отвращение к жирной кладбищенской земле в мрачном убранстве деревьев и цветов, к тяжелым запахам, которые плыли в солнечных лучах, заглушая мелодичное дыхание кипарисов. Но он не смел признаться матери, что здесь ему все отвратительно; в душе он упрекал себя в трусости и безбожии. Кристоф очень страдал. Мысль о дедушкиной смерти неотступно мучила его. А ведь он уже давно знал, что смерть вообще существует, даже думал о ней, даже боялся ее. Но он никогда еще не видел смерти и, увидев ее впервые, понял, что раньше не знал, совсем ничего не знал ни о смерти, ни о жизни. Все вдруг разом пошатнулось, рассудок тут бессилен. Считается, что живешь, считается, что приобрел какой-то опыт в жизни, и внезапно оказывается, что ничего-то ты не знал, ничего-то ты не видел, что жил доселе за плотной завесой иллюзий, сотканной усилиями твоего ума, и за этой завесой не разглядел страшного лика действительности. Нет ничего общего между идеей страдания и живым существом, которое страдает и исходит кровью. Нет ничего общего между мыслью о смерти и судорогами тела и души, мятущейся в предсмертной муке. Все людские слова, вся человеческая премудрость — все это лишь игра деревянных паяцев из театра ужасов в траурном сиянии реальности, где жалкие существа из праха и крови, делая отчаянные и тщетные усилия, цепляются за жизнь, которую подтачивает каждый убывающий час.