Часто прислуга уходила раньше, чем Сабина успевала привести себя в порядок, а покупатель звонил у дверей лавчонки. Сабина, не подымаясь со стула, слушала звонки и крики. Наконец, не торопясь, она с улыбкой входила в лавку, не торопясь, начинала искать спрошенный покупателем предмет, и, если не могла обнаружить нужную вещь сразу (бывало и так) или требовалось приложить хоть какое-нибудь усилие, скажем, перенести стремянку в другой конец лавки, хозяйка спокойно заявляла, что таких товаров у нее нет; и так как она даже не пыталась навести в лавке хотя бы относительный порядок, пополнить недостающий ассортимент, терпение покупателей истощалось, и они шли в соседние магазины. Впрочем, покупатели не сердились на Сабину. Да и как можно было сердиться на такую миленькую особу, с таким нежным голоском и невозмутимым видом! Вряд ли ее огорчали упреки или замечания посетителей, — это чувствовалось с первого взгляда; и даже если клиент начинал жаловаться, у него не хватало мужества продолжать, и он уходил, ответив улыбкой на очаровательную улыбку хозяйки; однако больше не возвращался. А ее это ничуть не тревожило. Она улыбалась.

Лицом Сабина напоминала молодую флорентинку. Четко очерченные дуги бровей, серые полузакрытые глаза под густой щеточкой ресниц. Нижние веки слегка припухшие, с легкой складочкой. Небольшой, аккуратный носик с закругленной линией горбинки и приподнятым кончиком. Другая закругленная линия шла от носа к верхней губке, слегка выступавшей вперед; маленький рот был всегда полуоткрыт в капризно-усталой улыбке. Нижняя губа была немного толще верхней; в очертаниях подбородка чувствовалось что-то детски серьезное, как у мадонн Филиппе Липпи. Цвет лица был смугловатый, волосы светло-каштановые, вечно в беспорядке, из-под сбитого набок пучка выбивались небрежные локоны. Хрупкая, миниатюрная, она двигалась лениво, как будто против воли. Одетая не особенно тщательно — жакет не застегнут, половина пуговиц отсутствует, в старых, стоптанных башмачках, — Сабина не производила впечатления чистюли и тем не менее очаровывала каждого своим молодым изяществом, нежностью и инстинктивно кошачьими ухватками. Когда она выходила на порог лавки подышать свежим воздухом, молодые люди, проходя мимо, с удовольствием оглядывались на нее; и, хотя Сабина меньше всего думала о поклонниках, она замечала каждый такой взгляд. В подобные минуты глаза ее светились благодарностью и радостью, как у любой женщины, чувствующей, что ее внешность привлекает внимание. Казалось, она говорила:

«Спасибо! А ну-ка еще раз! Взгляните еще! Смотрите же на меня!»

Но, как ни сильно было удовольствие нравиться, Сабина, по своей лености, не делала никаких усилий, чтобы понравиться.

Она служила объектом постоянного возмущения Эйлеров — Фогелей. Все в Сабине оскорбляло это семейство: ее беспечность, беспорядок в доме, небрежный туалет, то вежливое равнодушие, с каким она выслушивала их замечания, ее вечные улыбки, возмутительное спокойствие, с которым она принимала все: смерть мужа, нездоровье дочки, коммерческие неудачи, крупные и мелкие неприятности — ничто не могло нарушить милые ей привычки, ее вечное безделье, словом, все в Сабине оскорбляло домохозяев и больше всего то, что такая женщина может нравиться. Вот этого г-жа Фогель никак не могла простить своей жиличке, словно Сабина задумала осмеять и опровергнуть своим поведением все традиции, принципы, глупейший долг, безрадостный труд, суету, шум, ссоры, жалобы, здоровый пессимизм, словом, все, что составляло смысл существования семейства Эйлеров, как и прочих честных людей, и до времени превращало их жизнь в чистилище. Чтобы женщина, завзятая бездельница, целый божий день палец о палец не ударившая, позволяла себе подтрунивать над ними, которые убиваются на работе, как каторжники, — а тут еще и окружающие оправдывают ее, — это уж чересчур, так, пожалуй, и честным человеком не стоит быть. К счастью, — слава тебе господи! — есть еще на земле здравомыслящие люди. Г-жа Фогель искала отрады и утешения в их обществе. С ними-то и обсуждалось во всех подробностях поведение молоденькой вдовушки — то, что успели подглядеть в щелочку ставней. Эти пересуды доставляли самую большую радость семейству Эйлеров в часы обедов и ужинов. Кристоф обычно слушал их разговоры рассеянно, краем уха. Он уже привык к тому, что Фогели строго осуждают поведение всех соседей, и не обращал на их обвинительные речи никакого внимания. Впрочем, он и не знал тогда г-жи Сабины, вернее, знал только ее нежную шейку и обнаженные руки, и, как ни привлекало Кристофа это зрелище, все же его было недостаточно, чтобы вынести окончательное суждение о Сабине. Так или иначе, он не только не осуждал Сабину, но, из духа противоречия, был даже признателен ей, и в первую очередь за то, что она не угодила г-же Фогель!

Солнце за день так раскаляло все вокруг, что даже вечерами во дворе у Эйлера не было прохлады. Единственно, где можно было вздохнуть хоть немного, это у порога дома, прямо на улице. Эйлер и его зять, а нередко и Луиза, выходили посидеть часок-другой у порога. Г-жа Фогель и Роза если и появлялись здесь, то лишь на минутку, так как хозяйственные заботы не давали им передышки: Амалия считала делом чести и самолюбия ежечасно показывать, что ей нет времени бездельничать, и она во всеуслышание заявляла, что не может спокойно смотреть на всех этих дармоедов, — расселись тут и пальцем не шевельнут; это зрелище ей просто на нервы действует. А так как заставить их работать она не могла (хоть и сожалела об этом), она предпочитала вообще их не видеть и с удвоенной яростью принималась за домашние хлопоты. Роза считала необходимым подражать матери. А Эйлеру и Фогелю повсюду мерещились сквозняки, они боялись простуды и, посидев немного, уходили домой; ложились они рано, любое нарушение сложившихся привычек казалось им гибельным, так что к девяти часам на улице оставались только Луиза с Кристофом. Целые дни Луиза проводила в комнатах, и вечерами, когда Кристоф был свободен, он чуть не силой выводил ее подышать свежим воздухом и сам сидел с ней вместе. Без него Луиза вообще не спустилась бы вниз, — уличный шум наводил на нее ужас. Ребятишки, пронзительно визжа, гонялись друг за другом. Псы со всего околотка отвечали им лаем. Из окон неслись звуки фортепиано, подальше кто-то упражнялся на кларнете, а за углом хрипел корнет-а-пистон. Кто-то кого-то окликал. Люди кучками прогуливались перед своими домами. Луизе казалось, что, останься она одна среди этой суеты, она пропадет. Но, сидя бок о бок с сыном, она была даже рада вечернему оживлению. Уличные шумы постепенно стихали. Первыми укладывались спать дети и собаки. Люди расходились по домам. Свежело. Спускалась тишина. Луиза тоненьким голоском пересказывала Кристофу все дневные происшествия, о которых сообщали ей Амалия или Роза. Не то чтобы она интересовалась этими пустяковыми событиями. Но она не знала, о чем говорить с сыном, а ей так хотелось сблизиться с ним, сказать ему хоть что-нибудь. Кристоф, разгадав мысли матери, с преувеличенным интересом слушал ее рассказы, но на самом деле ничего не слышал. Он просто сидел, не двигаясь, словно оцепенев в блаженной лени, и мысленно обозревал минувший день.

Однажды вечером, когда они сидели у порога и мать что-то рассказывала, Кристоф увидел, как открылась дверь соседней лавочки. Показался женский силуэт, потом женщина бесшумно вышла и села на улице, всего в нескольких шагах от стула Луизы. Она пристроилась в самом темном уголке. Кристоф не мог разглядеть ее лица, но он сразу узнал Сабину. Его оцепенение как рукой сняло. Воздух вдруг стал мягче. А Луиза, не заметив присутствия Сабины, вполголоса продолжала свой неторопливый рассказ. Теперь Кристоф слушал ее на самом деле внимательно, он вставлял замечания, заговаривал сам: ему хотелось, чтобы его слышали. Тонкая фигурка не шевелилась. Сабина сидела, слегка ссутулясь, скрестив ноги, положив руки ладошками на колени. Смотрела она прямо перед собой и, казалось, ничего не слышала. Луиза стала клевать носом и вскоре ушла. Кристоф сказал матери, что хочет посидеть еще немножко.