Своей любовью к детям Кристофу до известной степени удалось завоевать его доверие. Нашлась точка соприкосновения. Когда Кристоф видел девчурку Ватле, его сердце неизменно сжималось: благодаря какому-то необъяснимому сходству, которое он уловил инстинктивно, бессознательно, девочка напомнила ему дочку Сабины — той его первой, далекой любви, той воздушной тени, чья безмолвная прелесть неизгладимо запечатлелась в его душе. И потому он интересовался этой бледнушкой, которая никогда не прыгала, не бегала, — ее не было слышно; она жила без единой подружки-сверстницы, всегда одна, молча играла только в бесшумные, сидячие игры — с куклой или с деревяшкой, едва шевеля губами и шепотом рассказывая самой себе разные истории. Она была ласкова и вместе с тем равнодушна; в ней чувствовалась какая-то странная и непонятная отчужденность, но приемный отец не видел этого: он любил ее. Увы, эту отчужденность, эту непонятность не ощущаем ли мы всегда, даже в наших собственных детях, нашей плоти и крови?.. Кристоф попытался познакомить маленькую отшельницу с девочками инженера. Однако и у Эльсберже, и у Ватле он встретил решительный отпор — вежливый, но категорический. Казалось, что для каждого из этих людей похоронить себя заживо в своем одиноком углу — вопрос чести. В случае крайней нужды каждый из них, вероятно, согласился бы помочь другому, но каждый боялся, как бы не подумали, что нуждается в помощи он; и так как оба были одинаково самолюбивы — и находились в одинаково стесненных обстоятельствах, — то не оставалось надежды на то, что один из них наконец решится протянуть руку другому.

Большая квартира на третьем обычно пустовала. Домовладелец оставил ее для себя, однако почти здесь не жил. Некогда он был коммерсантом, но отошел от дел, как только накопленное им состояние достигло суммы, которую он себе наметил. Большую часть года он проводил вне Парижа: зиму — в отеле на Лазурном берегу, лето — на Нормандском пляже, и жил жизнью мелкого рантье, который за небольшие деньги создает себе иллюзию роскоши, созерцая роскошь других, и ведет, как и они, бесполезное существование.

Маленькую квартиру снимала бездетная пара: г-н и г-жа Арно. Муж, лет сорока — сорока пяти, был преподавателем в лицее. Замученный уроками, поправкой тетрадей и занятиями с отстающими учениками, он так и не удосужился написать диссертацию и кончил тем, что отказался от мысли о ней. Жена, десятью годами моложе его, была миловидна и чрезвычайно застенчива. И муж и жена были умны, образованны и любили друг друга, но не имели никаких знакомств и никогда нигде не бывали. У мужа совсем не оставалось свободного времени; у жены его было с избытком, но эта маленькая женщина честно и мужественно боролась с приступами меланхолии, а, главное, умело скрывала их, стараясь развлечь себя всеми доступными для нее средствами: читала, делала выписки для мужа, систематизировала его выписки, чинила его одежду, мастерила себе платья и шляпки. Она с удовольствием бывала бы время от времени в театре, но Арно никуда не тянуло: к вечеру он очень уставал. И жена смирялась.

Их величайшей радостью была музыка. Они обожали ее. Он не умел играть, а она, хоть и умела, была слишком застенчива, и, когда ей приходилось играть при ком-нибудь, даже при муже, казалось, что клавиши перебирает ребенок. Но и этого им было достаточно: Глюк, Моцарт, Бетховен, произведения которых, под ее пальцами звучали, как лепет, были их близкими друзьями; оба они знали жизнь своих любимцев во всех подробностях, и страдания великих композиторов вызывали в сердцах супругов Арно горячую любовь и жалость. Счастье давали им и книги — хорошие книги, которые они читали вместе. Но в современной литературе так мало хороших книг: писателям нет дела до тех, кто не может дать им ни славы, ни наслаждений, ни денег, — вернее, нет дела до скромных читателей: ведь они не бывают в высшем обществе, нигде не пишут и умеют только любить и молчать. Этого безмолвного сияния искусства, которое в честной и благоговейно внимавшей душе супругов Арно обретало нечто почти неземное, и любви друг к другу было достаточно, чтобы они жили в мире, счастливые, хотя и немного печальные (одно другого не исключает), очень одинокие и слегка ушибленные жизнью Оба стоили гораздо выше той участи, которая им выпала. Голова г-на Арно была полна интересных мыслей, но у него не хватало времени, а теперь и смелости, чтобы изложить их на бумаге. Для опубликования статей и книг пришлось бы много хлопотать; игра не стоила свеч, — пустое тщеславие! Что он такое по сравнению с мыслителями, перед которыми он преклонялся! Он слишком любил искусство, чтобы взять на себя смелость «творить» самому: такую претензию он счел бы смехотворной и дерзкой. Его удел, как он полагал, знакомить других с великими произведениями искусства. Так его идеи становились достоянием его учеников; когда-нибудь они напишут книги и в них разовьют эти идеи, разумеется, даже не упомянув имени Арно. Никто, кажется, не тратил столько денег на выписку всевозможных изданий, как он. Бедняки щедрее всех — они покупают книги; богатые же считают для себя чуть ли не оскорблением, если им не удается получить книгу даром. Арно разорялся на книги; они были его слабостью, его пороком. Он стыдился его и скрывал от жены, но она не упрекала мужа — на его месте она поступала бы так же. Они постоянно мечтали о сбережениях для путешествия в Италию, хотя отлично знали, что никогда туда не поедут, и смеялись над своей неспособностью копить деньги. Арно утешал себя: у него есть его дорогая жена и жизнь, полная труда и духовных радостей. А для нее разве этого недостаточно? И она отвечала: да. Она не решалась сказать, что ей было бы приятно, если бы муж приобрел некоторую известность, отблеск которой упал бы и на нее, осветил бы и ее жизнь, внес бы в дом благосостояние; духовная радость, конечно, вещь прекрасная, но немного света извне — это тоже неплохо!.. Все же она не протестовала, ибо была робка; и потом она чувствовала, что если бы даже он стремился к известности, то вряд ли добился бы ее, да к тому же теперь слишком поздно!.. Больше всего их огорчало, что у них нет детей. Они скрывали друг от друга свою печаль, и тем глубже было их нежное чувство друг к другу. Они словно просили друг у друга прощения. Г-жа Арно была доброй и ласковой, она охотно сблизилась бы с г-жой Эльсберже, но не решалась: та не шла ей навстречу. Муж и жена с удовольствием познакомились бы с Кристофом: он заворожил их своей музыкой, доносившейся к ним с пятого этажа. Тем не менее они ни за что на свете не сделали бы первого шага: нельзя же быть навязчивыми.

Весь второй этаж был занят г-ном и г-жой Феликс Вейль, богатыми бездетными евреями, проводившими полгода в окрестностях Парижа. Хотя они жили в этом доме уже двадцать лет (правда, только по привычке, ибо, конечно, могли бы найти квартиру, более соответствующую их состоянию), они казались здесь случайными, временными жильцами. Вейли ни разу не заговорили ни с кем из соседей, и об этой паре было известно не больше, чем в первый день их приезда, что, однако, не мешало людям судачить о них, — их не любили. Да они как будто и не старались снискать любовь. Все же они заслуживали того, чтобы к ним пригляделись получше: оба были превосходными людьми и притом выдающегося ума. Муж, шестидесятилетний старик, прославился своими раскопками в Средней Азии, — он занимался историей Ассирии; обладая широким кругозором и любознательностью, присущими большинству мыслителей его народа, он не ограничивался узкими рамками своей специальности, — он интересовался искусством, социальными вопросами, всеми явлениями современной мысли. Но ни одно из них не захватывало его целиком, ибо все было интересно и ничто не удовлетворяло. Он был очень умен, слишком умен, слишком свободен от всяких оков и всегда готов левой рукой разрушить то, что создал правой, а создавал он немало — большие труды и свои теории; он был настоящим тружеником и в силу привычки и ради гигиены мышления продолжал терпеливо и основательно вспахивать свою ниву знаний, не веря, впрочем, в полезность того, что делает. Вейль имел несчастье всю жизнь быть богатым: ему так и не пришлось испытать, что такое борьба за существование; после своих исследований на Востоке, через несколько лет уже наскучивших ему, Вейль отказался от всех официальных должностей. Однако, помимо изысканий, он с присущей ему прозорливостью занимался и злободневными проблемами, а также социальными реформами, имевшими непосредственное практическое значение, как, например, реорганизация народного образования во Франции. Он любил выдвинуть новую идею, создать какое-нибудь течение; приводил в действие интеллектуальные механизмы, а немного погодя они вызывали у него отвращение. Сколько раз вызывал он негодование тех, кого сам побудил отстаивать какую-нибудь затею, а потом вдруг обрушивался на них с беспощадной и ядовитой критикой. Делалось это не нарочно — такова была потребность его натуры; нервный и насмешливый, он с трудом выносил все то нелепое в жизни и людях, что невольно подмечал со свойственной ему проницательностью. И так как нет ни одного благого начинания и ни одного хорошего человека, в которых, если взглянуть на них с определенной точки зрения и через увеличительное стекло, не оказалось бы смешных сторон, то ирония Вейля не щадила никого. А таким путем друзей не наживешь. И все-таки он искренне желал делать и делал людям добро, но люди не очень-то ценили это добро: даже те, кто был обязан ему, в глубине души не могли простить, что оказались в его глазах смешными. Он мог любить людей, когда не видел их слишком близко. Не потому, чтобы он был мизантропом. Для такой роли ему не хватало самонадеянности. Он робел перед этим миром, который высмеивал, и в глубине души не чувствовал уверенности, что прав он, а не мир; поэтому он старался не слишком выделяться и заставлял себя подражать другим и в поведении и во взглядах. Но тщетно: он не мог удержаться от критики, ибо слишком остро воспринимал всякое нарушение чувства меры, непростоту и не умел скрывать свою досаду. Особенно был он чувствителен к смешным сторонам в характере евреев. Вейль слишком хорошо знал их. Невзирая на все свое свободомыслие, отрицавшее любые преграды между народами, он все же нередко поневоле наталкивался на барьер, воздвигнутый перед ним людьми других национальностей; а так как Вейль, не признававший подобных барьеров, все же чувствовал себя чуждым христианскому мышлению, то, не теряя собственного достоинства, уходил в себя, довольствуясь иронией и действительно глубокой привязанностью к жене.