Так бушевавшие вокруг Кристофа страсти кружили ему голову. Потом он сам удивлялся этим приступам красноречия. Но он не придавал им значения. Его забавляло это возбуждение, которое он приписывал выпивке. Он сожалел только, что вино было недостаточно хорошо, и превозносил свои рейнские вина. Он продолжал считать себя не связанным с революционными идеями. Но странное дело: Кристоф вносил в свои споры об этих идеях все больше и больше пыла, тогда как пыл его товарищей, казалось, соответственно убывал.
У них было меньше иллюзий, чем у него. Даже самые пламенные вожаки — те, кого больше всего страшилась буржуазия, — в глубине души были недостаточно уверены в себе и до мозга костей буржуазны. Кокар, чей смех напоминал ржанье жеребца, говорил громовым голосом и делал угрожающие жесты, но сам лишь наполовину верил в то, что изрекал: он только хвастался тем, что был сторонником насилия. Он разоблачал буржуазную трусость и любил наводить ужас, представляясь более сильным, чем был на самом деле; он, не стесняясь, со смехом признавался в этом Кристофу. Грайо критиковал все, все, любое предприятие, он проваливал решительно все. Жусье вечно упорствовал в своих утверждениях и не желал признавать себя неправым. Отлично сознавая слабость своей аргументации, он тем сильнее упрямился. Он готов был пожертвовать победой своего дела ради торжества своих принципов. Но от припадков слепой веры он переходил к припадкам скептического неверия, с горечью осуждая ложь всех идеологий и бесполезность всех усилий.
Так же обстояло дело и с большинством рабочих. После опьянения словами они мгновенно впадали в уныние. Мечты их были грандиозны, но не имели под собой никакой почвы; они их не завоевывали, не создавали сами — они получили их уже готовыми, живя по закону наименьшего сопротивления, того самого закона, который увлекал их на досуге в кабаки и притоны. Неизлечимая леность мысли, которая, впрочем, была простительна: словно измученные животные, они только и думали о том, чтобы лечь и мирно пережевывать свой корм, свои мечты. Но когда перебродят мечты, остается еще большая усталость, тоска судорогой сводит скулы. Рабочие то и дело восторгались каким-нибудь вождем, но вскоре начинали его в чем-либо подозревать и отходили от него. Печальнее всего то, что они были правы: вожаки, один за Другим, поддавались соблазну богатства, успеха, тщеславия; на одного Жусье, которого ограждала от соблазна изнурявшая его чахотка и близкая смерть, сколько приходилось предателей, сколько разочарованных! Они были жертвами язвы, разъедавшей в ту пору политических деятелей всех партий: их развращали женщины или деньги — женщины и деньги. (Оба эти бича составляли, в сущности, один бич.) В правящих кругах, равно как и в оппозиции, можно было встретить первоклассные дарования, людей с задатками крупных государственных деятелей (в другое время они, быть может, и стали бы таковыми), но все они были маловеры, все они были бесхарактерны; жажда наслаждений, привычка к ним, пресыщение ими расслабили их; эта жажда наслаждений заставляла их, как раз когда они намеревались осуществить широкие замыслы, совершать бессмысленные поступки или забрасывать вдруг ради отдыха и наслаждения все; текущие обязанности, отечество, великое дело, за которое они боролись. У этих вождей хватило бы мужества принять смерть в бою, но очень немногие из них были бы способны умереть за работой, без всякого бахвальства, неколебимо стоя на своем посту, продолжая до конца держать руль.
Сознание этой роковой слабости подрывало силы резолюции. Рабочие тратили время на взаимные пререкания и обвинения. Забастовки вечно проваливались из-за постоянных разногласий между главарями или цехами, между реформистами и революционерами, из-за нерешительности, глубоко скрытой под хвастливыми угрозами, из-за наследственного стадного чувства, которое при первом же окрике властей заставляло мятежников снова вкладывать шею в ярмо, из-за подлого эгоизма и низости тех, кто, пользуясь борьбой других, старался выслужиться перед господами, заставляя дорого оплачивать своекорыстную преданность. Мы не говорим уж о присущих толпе беспорядочности и анархическом духе. Рабочие готовы были придать революционный характер экономическим стачкам, но не желали, чтобы с ними обращались, как с революционерами. Штыки были им совсем не по вкусу. Им хотелось сделать яичницу, не разбивая яиц. Во всяком случае, они предпочитали, чтобы битые яйца доставались не им, а их соседям.
Оливье смотрел, наблюдал и уже не удивлялся, Он понял, насколько эти люди ниже той задачи, которую они брались выполнить; но он видел также увлекавшую их роковую силу, и еще он видел, что Кристоф, сам того не Замечая, уже плывет по течению. А самого Оливье, который только и жаждал быть унесенным потоком, не желали принимать. Он стоял на берегу и смотрел, как проносятся мимо него бурные воды.
То было могучее течение; оно вздымало огромную массу страстей, интересов, верований, которые сталкивались и сливались, вскипая пеной и кружась среди бурлящих противоборствующих течений. Во главе шли вожаки — наименее свободные из всех, потому что их подталкивали вперед, и, быть может, из всех наименее убежденные; некогда верили и они, подобно священникам, над которыми они сами же смеялись, но они закоснели в своих обетах, в своей уже угасшей вере, которую теперь принуждены были исповедовать до конца. За ними следовало стадо, грубое, ненадежное и почти ничего не видящее. Большинство верило лишь случайно, потому что течение сейчас влекло их именно к этим утопиям; они разуверятся завтра же, лишь только течение переменится. Многие верили потому, что жаждали действия, жаждали приключений. Другие шли путем умозаключений, лишенных всякого здравого смысла. Кое-кто — по доброте. Более осмотрительные пользовались идеями лишь как оружием для битвы: они боролись за твердый заработок, за сокращение рабочего дня. Бедняки лелеяли тайную надежду жестоко отомстить за нищенское свое существование.
Но течение, на гребне которого они держались, было мудрее их всех: оно знало, куда идет. Что за беда, если ему придется временно разбиться о плотину старого мира! Оливье понимал, что сейчас социальная революция была бы подавлена. Но он знал также, что своим поражением она достигнет цели не менее верно, чем победой, ибо угнетатели лишь тогда удовлетворяют требования угнетаемых, когда те внушают им страх. Таким образом, несправедливые акты насилия, чинимые революционерами, способствовали успеху их дела не меньше, чем справедливость этого дела. И то и другое являлось частью единого замысла, слепой и уверенной в себе силы, толкающей вперед человеческое стадо…
«Посмотрите, братия, кто вы, призванные; не много из вас мудрых по плоти, не много сильных, не много благородных. Но бог избрал безумное мира, чтобы посрамить мудрых; и немощное мира избрал бог, чтобы посрамить сильных; и незнатное мира, и уничтоженное, и ничего не значащее избрал бог, чтобы упразднить значащее…»
И все-таки, кто бы ни был хозяин, правящий миром (Разум ли. Безумие ли), и какой бы прогресс ни сулило в будущем социальное устройство, подготовляемое синдикализмом, Оливье не думал, что ему и Кристофу стоит растрачивать всю силу своей мечты и самопожертвования в этом будничном бою, которому не суждено открыть новый мир. Его чисто мистическая надежда на революцию была поколеблена. Народ был не лучше и ничуть не искреннее других классов, а главное, ничем особенным от них не отличался.
В этом потоке сталкивавшихся интересов и нечистых страстей взгляд и сердце Оливье привлекали независимые островки, маленькие группы истинно убежденных людей, всплывавшие то здесь, то там, как цветы на поверхности воды. Напрасно стараются избранники слиться с толпой: их всегда влечет к избранникам же, избранникам всех классов и всех партий, — к тем, кто несет огонь. И священный их долг — следить, чтобы огонь этот не погас.
Выбор Оливье был уже сделан.