Живя в этой стране, он научился ее понимать. Большинство из тех, кто мимоходом бывает здесь, видят одни лишь недостатки: гостиницы, словно пятна проказы, уродующие прекрасные черты этой могучей земли; города, битком набитые иностранцами, напоминающие чудовищные рынки, куда съезжаются толстосумы всего мира покупать здоровье; обжорство за табльдотом — груды мяса, бросаемого в логово диким зверям; крикливая музыка казино вперемешку с шумом игры в «лошадки»; гнусавые итальянские скоморохи, завыванье которых заставляет млеть от восторга богатых, изнывающих от скуки идиотов; дурацкие витрины магазинов, где деревянные медведи, домики, нелепые безделушки — все одно и то же, одно и то же — повторяются с удручающим однообразием; почтенные книгопродавцы, торгующие порнографическими брошюрами, — словом, всю моральную грязь этих мест, куда ежегодно стекаются миллионы пресыщенных, праздных людей, неспособных придумать более возвышенных, даже просто более веселых развлечений по сравнению с развлечениями простонародья.
Они ничего не знают о жизни того народа, у которого они гостят. Они не подозревают о запасах моральной силы, о стремлениях к гражданской свободе, в течение веков скопившихся в нем, об искрах пожара, зажженного Кальвином и Цвингли, которые тлеют еще под пеплом, о могучем демократическом духе, которого никогда не знала республика Наполеона, о простоте здешних учреждений и размахе общественной деятельности, о примере, который подают миру эти Соединенные Штаты трех главных рас Запада — Европа будущего в миниатюре. И, уж конечно, они не подозревают о Дафне, что скрывается под грубой оболочкой, об искрящейся и необузданной мечте Беклина, о грубом героизме Годлера, о ясном восприятии и здоровой непосредственности Готфрида Келера, о сохранившихся поныне традициях народных праздников и о весенних соках, которыми наливаются леса. Все это — еще молодое искусство: оно то набивает оскомину на языке, подобно терпким плодам дикой груши, то приторно-сладко, как черника или голубика, но зато от него исходит здоровый запах земли. Его создали самоучки, — их не отделяет от народа архаическая культура, и вместе с народом они читают одну и ту же книгу бытия.
Кристоф чувствовал симпатию к этим людям, которые хотели не казаться, а быть, и под свежим налетом ультрасовременного германо-американского индустриализма сохранили еще некоторые наиболее положительные черты старинной сельской и буржуазной Европы. Он завел среди них двух-трех добрых друзей, степенных, серьезных и верных, которые жили уединенно и замкнуто, предаваясь горьким сожалениям о прошлом. Эти суровые старцы с каким-то религиозным фатализмом и кальвинистским смирением созерцали медленное, постепенное исчезновение старой Швейцарии. Кристоф редко встречался с ними. Его давние раны зарубцевались только снаружи — они были слишком глубоки. Он боялся возобновлять связи с людьми. Боялся снова надеть на себя ярмо привязанностей и скорбей. Отчасти поэтому он и чувствовал себя хорошо в стране, где легко было жить в уединении, иностранцем среди толпы иностранцев. К тому же он редко засиживался на одном месте: он часто менял свое гнездо, как старая перелетная птица, которой необходим простор и для которой родина — воздух. «Mein Reich ist in der Luft…»[11]
Летний вечер.
Кристоф гулял в горах, высоко над деревней. Он шел, держа шляпу в руке, по извилистой, поднимавшейся в гору тропинке. За поворотом она, скользнув в тень, бежала дальше, между двумя склонами, окаймленными елями и кустами орешника. Это был как бы замкнутый мирок. Вдруг тропа оборвалась, словно встав на дыбы над пропастью. Впереди расстилались голубые светящиеся дали. Вечерний покой спускался капля по капле, как струйка воды, журчащей под мхом…
Она появилась внезапно, за другим поворотом. Она была в черном, ее силуэт отчетливо выделялся на ясном небе; позади нее двое детей — мальчик лет шести и девочка лет восьми — резвились и рвали цветы. На расстоянии нескольких шагов они узнали друг друга. Только глаза выдавали волнение, но у них не вырвалось ни единого возгласа, лишь едва уловимый жест. Он был очень взволнован, она… губы ее слегка дрожали. Они остановились. Почти шепотом он произнес:
— Грация!
— Вы здесь!
Они поздоровались и продолжали стоять молча. Грация первая, сделав над собой усилие, прервала молчание. Она сказала, где живет, и спросила, где поселился он. Машинально они задавали вопросы, почти не слыша ответов, — они вспомнят их потом, когда расстанутся; они были поглощены созерцанием друг друга. Подбежали дети. Грация познакомила их с Кристофом. Они вызвали в нем враждебное чувство; он недружелюбно взглянул на них и ничего не сказал; он был полон ею, он жадно всматривался в ее прекрасное, чуть страдальческое и постаревшее лицо. Ее смущал этот взгляд. Она спросила:
— Не зайдете ли вы сегодня вечером?
Она назвала гостиницу.
Кристоф спросил, где ее муж. Она указала на свой траур. Кристоф был слишком взволнован, чтобы продолжать разговор. Он неловко простился с нею. Но, пройдя два шага, вернулся к детям, собиравшим землянику, порывисто обнял их, поцеловал и бросился бежать.
Вечером Кристоф пришел в гостиницу. Он застал Грацию на застекленной веранде. Они уселись в уголке. Народу было немного: две-три пожилые особы. Их присутствие вызывало глухое раздражение в Кристофе. Грация смотрела на него. Он смотрел на Грацию, шепотом повторяя ее имя.
— Я очень изменилась, правда? — спросила она.
Он был глубоко взволнован.
— Вы страдали, — произнес он.
— Вы тоже, — с участием сказала она, вглядываясь в его лицо, на котором горе и страсти оставили неизгладимый след.
Они умолкли, не находя слов.
— Прошу вас, пойдемте куда-нибудь в другое место, — сказал он. — Неужели нельзя поговорить где-нибудь наедине?
— Нет, мой друг, останемся, останемся здесь, тут хорошо. Разве кто-нибудь обращает на нас внимание?
— Я не могу разговаривать свободно.
— Тем лучше.
Он не понимал почему. Позже, вспоминая этот разговор, он подумал, что она не доверяла ему. Но Грация просто испытывала инстинктивный страх к чувствительным сценам; не отдавая себе в этом отчета, она пыталась оградить себя от неожиданных сердечных порывов, ей даже нравилось, что обстановка гостиной отеля мешает интимности и помогает ей скрывать тайное смятение.
Вполголоса, с частыми паузами они рассказали друг другу самые важные события своей жизни. Граф Берени был убит на дуэли несколько месяцев назад; Кристоф понял, что она была не очень счастлива с ним. Она потеряла также ребенка, своего первенца. Грация не любила жаловаться. Она перевела разговор на Кристофа, стала расспрашивать его и с глубоким участием выслушала рассказ об его испытаниях.
Звонили колокола. Был воскресный вечер. Жизнь словно замерла…
Грация попросила его зайти послезавтра. Кристофа огорчало, что она не очень торопится снова увидеться с ним. Страдание и счастье переплетались в его сердце.
На следующий день под каким-то предлогом она написала ему, чтобы он пришел. Это банальное приглашение привело его в восторг. На этот раз она приняла его у себя в гостиной. Дети были тут же. Кристоф глядел на них еще с опаской, но уже с большой нежностью. Он находил, что девочка — старшая — похожа на мать; он не спросил, на кого похож мальчик. Они говорили о Швейцарии, о погоде, о книгах, лежавших на столе, но глаза их вели иной разговор. Кристоф надеялся, что ему удастся поговорить с Грацией более откровенно. Но пришла знакомая — соседка по гостинице. Кристоф видел, как приветливо и любезно Грация принимает эту чужую даму. Казалось, для нее не существует разницы между ним и гостьей. Он был огорчен этим, но не сердился. Грация предложила пойти погулять всей компанией; он согласился, но общество той, другой, хотя она была молода и привлекательна, стесняло Кристофа, и день для него был испорчен.
Кристоф снова увидел Грацию только через два дня. В течение этого времени он жил предстоящей встречей. Однако и на этот раз ему не удалось поговорить с нею. Грация обращалась с Кристофом ласково, но по-прежнему была сдержанна. Кристоф способствовал этому своими сентиментальными немецкими излияниями, которые смущали ее и заставляли настораживаться.
11
Мое царство в воздухе (нем.)