— Никто. Сама надела. Я люблю мужское платье больше, чем женское…

— Но ведь вы обещали и поклялись его не надевать?

— Нет, никогда не клялась… Мне среди мужчин пристойнее быть в мужском платье…

И, помолчав, прибавила:

— Я еще и потому надела его, что вы не сделали того, что обещали: не причастили и не освободили меня из рук англичан…[371]

Судя по этому второму показанию, Жанна согласилась надеть женское платье, потому что не сразу поняла, чтó сделала или что с нею сделали на Сэнт-Уэнском кладбище: отреклась бесполезно; душу погубила и жизни не спасла. А когда поняла, то снова надела мужское платье. Если главным внешним знаком Отречения было переодевание из мужчины в женщину, то переодевание обратное, из женщины в мужчину, было знаком того, что она отреклась от своего Отречения.

Мнимое «увещание милосердное» на эшафоте — действительная и жесточайшая пытка — не тела, а души. И Жанна делает то самое, о чем предупреждала судей-палачей своих в застенке: «Если б я сказала что-нибудь под пыткой, то отреклась бы потом от слов моих и объявила бы, что они у меня вынуждены пыткой».

— Что же говорят вам Голоса? — спрашивают ее судьи утром 27 мая, после допроса о перемене платья.

— Очень дурно, говорят, я сделала, согласившись на отречение, чтобы спасти мою жизнь, — отвечает Жанна, «вся в слезах и с искаженным лицом». — Я отреклась, потому что боялась огня…

— Но когда вы отреклись на эшафоте перед судьями и всем народом, то признались, что ложно хвастали, будто бы ваши Голоса от Бога, — обличает ее епископ Бовезский.

— Нет, в этом я не признавалась и не признаюсь никогда… Сказанного в грамоте той об Отречении я не поняла… и не думала вовсе отрекаться от того, о чем вы сейчас говорите… Против Бога и веры я никогда ничего не делала… и душу погубила бы, если бы сказала, что не Богом послана… Мне Голоса говорят о великой низости моего отречения… Лучше бы мне умереть, чем мучиться так!

«Вот ответ убийственный, responsio mortifera», — отмечает на полях слова ее записывающий клерк.[372]

Монсиньор Бовезский, выходя из тюрьмы и встретив графа Варвика с многочисленной свитой, сказал ему, будто бы смеясь:

— Farewell![373] Поздравляю: дело кончено — Жанна поймана![374]

Так Жанна, только что вернувшись в лоно Церкви, «снова от нее отпала», relapca, а по законам Святейшей Инквизиции снова отпавшие были покидаемы Церковью и «ввергались во тьму кромешную, где плач и скрежет зубов».[375]

«Так как Жанна снова отпала от Церкви, то мы должны предать ее власти мирской», — решают судьи.[376]

LXIII

Утром, 30 мая, два молодых доминиканца, бакалавра теологии, брат Мартин Лавеню и брат Изамбер дё ла Пьер, посланные епископом Бовезским, входят в тюрьму к Жанне.

— Жанна, вы сегодня… — начал брат Мартин и не кончил, увидев, что она поняла. Вдруг вся побледнела, закрыла лицо руками и заплакала, как маленькие дети плачут; завопила, как старые крестьянки вопят над покойниками:

— Ох! Ох! Ох! Девичье тело мое будет в огне сожжено! Черным углем почернеет белое тело мое! Лучше бы мне сто раз быть обезглавленной… Праведным, Боже, судом Твоим суди их за все![377]

Плачет, бьется головой об стену, рвет на себе волосы, царапает руками лицо. Это ли великая Святая, спасительница Франции? Да, это. Если бы не страдала, как все, — не могла бы жертвой быть за всех. Девы Жанны, «дочери Божьей», Страсти подобны во всем — и в этом — Страстям Сына Божия: так же и она, как Он, «находилась в борении смертном»; так же у нее, как у Него, «был пот, как падающие на землю капли крови».

LXIV

— Вот мой убийца! — закричала Жанна, увидев вошедшего в тюрьму епископа Бовезского.

— Нет, Жанна, не я вас убил, а вы сами себя, — не сделав того, что обещали, и снова отпав от Церкви, — ответил епископ, может быть, с непритворною жалостью. — Что же ваши Голоса? Помните, вы говорили, что они обещают вам освобождение? И вот, обманули, видите?

— Да, обманули! — сказала будто бы Жанна.[378] Может быть, хотела сказать: «Я обманулась, не поняла Голосов; думала, что они обещают спасти меня от смерти, а теперь вижу, что должна умереть». И если бы даже сказала: «Обманули», — что из того? Если на кресте Сын Божий сказал Отцу: «Для чего Ты Меня оставил?» — то это могла сказать и «дочерь Божия». Сделалась «проклятой» и она, так же как Он:

Христос искупил нас от проклятия закона, сделавшись за нас проклятием, katara, ибо написано: «проклят… висящий на древе»

(Гал. 3, 13).

«Братья небесные», Ангелы, покинули Жанну; все Голоса вдруг замолчали, кроме одного, никогда еще ею не слыханного, но чей он, — она не знала наверное. Что, если не Его, а Другого?

Жанна была против всего мира — всей Церкви, одна с Ним или не с Ним, а с Другим, — этого тоже не знала наверное, и в этом была ее крестная мука — вечный вопрос без ответа: «для чего Ты меня оставил?»

LXV

Жанна просит, чтоб ее причастили.

— Дайте ей все, чего она просит, — разрешает епископ Бовезский.

Брат Мартин причащает Жанну.

— Верите ли вы, что сие есть, воистину, Тело Христово? — спрашивает он, вынимая частицу из дароносицы.

— Верю, — отвечает Жанна. — Только Он, Христос, — Освободитель мой единственный![379]

«Господи, благодарю Тебя за то, что умираю свободным от всего!» — могла бы сказать и Жанна, умирая, так же как сказал св. Франциск Ассизский; в Третье Царство Духа — Свободы — вступает и она, как он.

LXVI

Было около девяти часов утра, когда Жанну вывели из тюрьмы, посадили вместе с духовником ее, братом Мартином, и главным тюремным приставом, Массие, на телегу и под охраной восьмидесяти английских ратных людей повезли на площадь Старого рынка, у церкви Христа Спасителя, где приготовлены были три высоких деревянных помоста: первый — для последнего «увещания милосердного»; второй — для судей и третий, выше всех, покрытый гипсом, с правильно сложенной поленницей дров, — для костра. Тут же, на третьем помосте, был столб с прибитой к нему доской, а на доске — надпись: «Жанна, рекомая Дева, лгунья, злоковарная, пагубная, обманщица, колдунья, кощунница, в Иисуса Христа не верующая, идолопоклонница, служительница дьяволов, отступница, еретица и раскольница».[380]

Площадь охранялась ста шестьюдесятью английскими ратными людьми. Множество любопытных теснилось на площади, и в окнах, и на крышах домов.

Жанну взвели на первый помост. Мэтр Николá Миди, доктор богословия, взойдя на тот же помост, произнес последнее «увещание милосердное», кончавшееся так:

— В мире, Жанна, гряди! Церковь больше не может тебя защищать и предает власти мирской.

А со второго помоста, судейского, монсиньор епископ Бовезский начал читать приговор:

— Именем Господним… мы объявляем тебе, Жанна, что должно тебе, как члену гнилому, быть из Церкви исторгнутой, дабы всех остальных членов не заразить… ибо вновь, отцом лжи соблазненная, отпала ты от Церкви и вернулась к злым делам твоим, как пес на блевотину… И мы исторгаем, извергаем тебя и предаем власти мирской, прося ее, умерив свой приговор, пощадить тебя от смерти и членовредительства…[381]

Этой просьбой Церкви к власти мирской «милостиво поступить с осужденною» (потому что сожжение на костре считалось милостью по сравнению с другими, более жестокими казнями, например четвертованием) — Церковь, осуждая преступника на смертную казнь, очищалась от крови казнимого, ибо «Церковь от крови отвращается», Ecclesia abhorret a sauguine.[382] Милует Церковь — государство казнит.