– Ах, мама, кто любит, тот живет, кто живет, тот работает, а кто работает, тот не остается без хлеба.
– Все это очень мило, золотой мой, но Кэй выросла в роскоши. У нее всегда все было самое лучшее.
– И тем не менее она сейчас не очень—то счастлива.
– Вы оба такие чувствительные, что если бы вы поженились, было бы одно горе: бедность, голод, холод, болезни. Ты же знаешь, что отец не даст тебе ни франка.
– Я уже испытал все эти напасти, мама, меня они не пугают. При всем том нам гораздо лучше будет вместе, чем порознь.
– Но, дитя мое, ведь Кэй не любит тебя!
– Мне бы только поехать в Амстердам, и уверяю тебя, она согласится.
То, что он не может поехать к любимой женщине, не может заработать ни франка на билет, Винсент воспринимал как одну из petites miseres de la vie humaine [мелких горестей человеческой жизни (фр.)]. Собственное бессилие приводило его в ярость. Ему было двадцать восемь лет; вот уже двенадцать лет как он упорно трудился, отказывая себе во всем, кроме самого необходимого, и все же он никакими стараниями не мог достать даже ту ничтожную сумму, которая нужна на билет до Амстердама.
Винсент подумывал о том, чтобы пройти пешком сто километров, но это значило, что он появится в Амстердаме грязный, голодный и оборванный. Его ничуть не смущали трудности, но войти в дом преподобного Стриккера в таком же виде, в каком он явился к Питерсену, – нет, это немыслимо! Хотя Винсент утром отправил Тео длинное письмо, он в тот же день написал ему вновь.
"Дорогой Тео!
Мне очень нужны деньги на поездку в Амстердам. Пусть даже только на билет.
Посылаю тебе несколько рисунков; напиши, почему их не покупают и что надо сделать, чтобы их можно было продать. Я должен заработать денег, съездить к ней и дознаться, что значит это «Нет, никогда, никогда».
Через несколько дней Винсент почувствовал новый прилив сил. Любовь придала ему решимости. Он подавил в себе все сомнения и твердо верил теперь, что стоит ему повидаться с Кэй, и он сумеет раскрыть ей глаза, заставит ее понять его душу и вместо слов «Нет, никогда, никогда» услышит: «Да, навсегда, навсегда!» Он с новым рвением принялся за работу; и хотя он чувствовал, что его руке еще недостает твердости и мастерства, в нем жила непреоборимая уверенность, что время поможет ему добиться своего и в работе, и в любви к Кэй. На другой день он написал откровенное письмо преподобному Стриккеру. Он ничего не смягчал и усмехался при мысли о том, что скажет дядя, читая это письмо. Отец запретил Винсенту писать Стриккеру – в доме вот—вот могла разразиться настоящая буря. Теодор считал, что главное в жизни – это послушание и строгое соблюдение приличий; о порывах человеческой души он не хотел и слышать. Если сын не может ужиться с родителями, то виновен только он, но не родители.
– А все эти французские книжки, которых ты начитался, – сказал Теодор за ужином. – Если водишь компанию с ворами и убийцами, можно ли ожидать, что ты станешь послушным сыном и порядочным человеком?
Винсент поднял глаза от томика Мишле и посмотрел на отца с кротким удивлением.
– С ворами и убийцами? По—твоему, Виктор Гюго и Мишле воры?
– Нет, но они только и пишут о всяких жуликах. Их книги исполнены зла.
– Глупости, отец. Мишле чист, как Библия.
– Довольно богохульствовать в моем доме, молодой человек! – яростно крикнул Теодор, приходя в негодование. – Все эти книги аморальны. Французские идеи тебя и погубили.
Винсент встал, обошел вокруг стола и, положил перед отцом «Любовь и женщину».
– Я знаю, как тебя переубедить, – сказал он. – Прочитай сам хоть несколько страничек. Вот увидишь, тебе понравится. Мишле стремится только помочь нам преодолеть трудности и мелкие невзгоды.
Теодор швырнул книгу на пол с видом праведника, отметающего зло.
– Не стану я читать твои книги! – зарычал он. – У тебя был дед, он один во всем роду Ван Гогов заразился французскими идеями, а потом стал пьяницей!
– Mille pardons [тысяча извинений (фр.)], отец Мишле, – бормотал Винсент, поднимая книгу с пола.
– Позволь тебя спросить, почему это ты называешь Мишле отцом? – холодно произнес Теодор. – Хочешь оскорбить меня?
– У меня и в мыслях этого не было, – возразил Винсент. – Но должен сказать прямо, что если мне понадобится совет, я скорее попрошу его у Мишле, чем у тебя. Так будет гораздо вернее.
– О Винсент, – взмолилась мать, – зачем говорить такие вещи? Отчего ты хочешь порвать с семьей?
– Да, именно это он и делает, – громогласно заявил отец. – Он хочет порвать с семьей. Винсент, ты ведешь себя бесстыдно... Уходи из моего дома на все четыре стороны.
Винсент поднялся к себе и сел на кровать. Сам не зная почему, он всегда после тяжелого удара садился не на стул, а на кровать. Он оглядел стены, на которых висели его рисунки – землекопы, сеятели, мастеровые, швея, кухарки, лесорубы, копии из учебника Хейке. Да, он добился кое—каких успехов. Он явно продвинулся вперед. Но он сделал в Эттене еще далеко не все, что надо бы сделать. Мауве сейчас в Дренте и возвратится не раньше будущего месяца. Уезжать из Эттена Винсенту не хотелось. Здесь удобно работать; в любом другом месте жизнь потребует от него гораздо больших затрат. Нужно время, чтобы преодолеть неуклюжую тяжеловесность рисунка и уловить истинный дух брабантцев, – тогда можно будет и уехать. Отец гонит его из дома, он, можно сказать, проклял его. Но все это сказано в гневе. Ну, а что, если отец сказал то, что действительно думает?.. Неужто он такой дурной человек, что его надо гнать из отчего дома?
Наутро он получил сразу два письма. Одно было от преподобного Стриккера – ответ на заказное письмо Винсента. К письму была приложена записка его супруги. Оба они, весьма нелестно отзываясь о прошлом Винсента, сообщали, что Кэй любит другого, человека с большими средствами, и просили Винсента немедля отказаться от нелепых притязаний на их дочь.
«Да, видно, более безбожных, черствых и суетных людей, чем церковники, нет на всем свете», – сказал себе Винсент, комкая в кулаке письмо Стриккера с такой яростью, словно в его руках был сам преподобный пастор.
Второе письмо было от Тео.
«Рисунки твои очень выразительны. Я сделаю все, что в моих силах, чтобы их продать. А пока прилагаю двадцать франков на поездку в Амстердам. Желаю тебе удачи, старина».
Когда Винсент вышел из Центрального вокзала, уже спускались сумерки. Он быстро зашагал по Дамраку к площади Дам, миновал королевский дворец, почтамт и очутился на Кейзерсграхт. Был час, когда из всех магазинов и контор валом валили продавцы и служащие.
Он пересек Сингел и остановился на мосту Херенграхт, глядя, как внизу, на барже, груженной корзинами цветов, люди, сидя за столом, закусывают хлебом с селедкой. Он повернул направо по Кейзерсграхт и, пройдя вдоль длинной шеренги узеньких фламандских домиков, оказался у каменной лестницы с черными перилами: тут жил преподобный Стриккер. Винсент вспомнил, как он, приехав в Амстердам, впервые вошел в этот дом, и ему подумалось, что есть на свете города, где человек обречен на вечные неудачи.
Идя по Дамраку и через центр города, Винсент спешил изо всех сил, теперь же, когда цель была достигнута, его охватил страх и неуверенность. Он поднял голову и увидел, что железный крюк над чердачным окном торчит, как и прежде. Какое удобство для человека, который вздумает повеситься, – усмехнулся про себя Винсент.
Он перешел широкую улицу, вымощенную красным кирпичом, и остановился, глядя на канал. Он знал, что не позже чем через час решится его судьба. Если ему только удастся повидать Кэй, поговорить с нею, все будет хорошо. Но ключ от входной двери у ее отца. А преподобный Стриккер может просто не впустить его в дом.
По каналу медленно ползла против течения груженная песком баржа, готовясь встать на ночь на якорь. На темной груде песка, в тех местах, где поработала лопата, желтели влажные впадины. Винсент с праздным любопытством заметил, что на барже нет обычных веревок для белья, протянутых от носа до кормы. Худой, костлявый человек наваливался грудью на шест, с трудом делал несколько шагов, и неуклюжая лодка скользила вперед из—под его ног. На корме, неподвижная, как камень, сидела женщина в грязном переднике, – вытянув за спиной руку, она правила грубым рулем. Маленький мальчик, девочка и вывалявшаяся в грязи собака стояли на крыше рубки и тоскливо глядели на дома, тянувшиеся вдоль Кейзерсграхт.