– Я… – и тут я остановился.
Потому что его рука сжала мою. Его лицо нашло свою собственную причину.
Это был и его шанс, его последний час, чтобы сказать то, что он хотел сказать мне, когда мне было двадцать или четырнадцать, или двадцать шесть. Неважно, если я онемел. Здесь, среди падающего снега, он мог найти покой и уйти своим путем.
Его рот приоткрылся. Ему было трудно, мучительно трудно произнести старые слова. Лишь дух его внутри истлевшей плоти мог агонизировать и задыхаться. Он прошептал три слова, которые тут же унес ветер.
– Что? – выдавил я.
Он крепко ухватился за меня и попытался удержать свои глаза открытыми. ему хотелось спать, но сначала его рот открылся и прошептал снова и снова:
– …я… лю… яяяя!
Он замолк, задрожал, напрягся и попытался крикнуть снова:
– …я… блю… тебя!
– Отец! – крикнул я. – Дай мне сказать это за тебя !
Он замер и стал ждать.
– Ты пытался сказать "я… люблю… тебя?"
– Д-а-а-а! – крикнул он. И, наконец, у него очень ясно вырвалось: – Да! Да!
– Папа, – сказал я, обезумев от счастья, боли и утраты. – Папа, милый, я люблю тебя .
Мы обнялись. И стояли.
Я плакал.
И увидел, как из какого-то невозможного колодца внутри его ужасной плоти выдавилось несколько слезинок, и, задрожав, заблестели на его веках.
Так был задан последний вопрос и получен последний ответ.
Зачем ты привел меня сюда?
Зачем это желание, этот дар, эта снежная ночь?
Потому что нам надо было сказать, прежде чем двери будут захлопнуты и навсегда закрыты на замок, то, что мы никак не могли сказать за всю жизнь.
И теперь это было сказано, и мы стояли, держась друг за друга, в этой глуши, отец и сын, сын и отец, части одного целого, внезапно перемешанные радостью.
Слеза замерзли на моих щеках.
Мы долго стояли на холодном ветру, заметаемые снегом, пока не услышали, как пробило двенадцать сорок пять, а мы все стояли в снежной ночи, не сказав больше ни слова – не нужно было больше ничего говорить – пока, в конце концов, наш час не кончился.
И над всем белым миром пробившие в это рождественское утро колокола прозвучали в час как сигнал о том, что дар кончился и ускользнул из наших онемевших рук.
Отец обнял меня.
Замер одинокий удар колокола.
Я почувствовал, что отец шагнул назад, на этот раз легко.
Его пальцы коснулись моей щеки.
Я услышал, как он ушел.
Звук его шагов замер вместе с криком внутри меня.
Я открыл глаза как раз вовремя, чтобы увидеть, как он идет, уже метрах в ста от меня. Он повернулся и махнул рукой.
Завеса снега скрыла его.
Как смело, подумал я, идешь ты сейчас туда, старина, и без колебаний.
Я зашагал в город.
Я выпил с Чарли, сидя у огня. Он посмотрел на мое лицо и поднял молчаливый тост за то, что прочел на нем.
Наверху меня ждала постель, похожая на большой белый сугроб.
Снег за моим окном шел на тысячу миль к северу, пять тысяч к западу, две тысячи к востоку, сотню миль к югу. Он падал везде и на все. Падал и на две цепочки следов за городом: одна вела в город, другая терялась среди могил.
Я лежал в снежной постели. Я вспомнил лицо отца в тот момент, когда он помахал мне, повернулся и ушел.
Это было лицо самого молодого и счастливого человека из всех, что я видел.
Тут я уснул и перестал плакать.