Винченцо пожал плечами. Голос его был всё так же спокоен и безучастен.
— У меня с собой ни фрака, ни рубашек, Луиджи. Я не заезжал к себе. Я хотел бы сегодня поесть в спальне и поскорее лечь. Кстати, найдётся ли, что надеть на похороны? Не хочу ехать домой до отпевания.
Луиджи поспешно ответил, что прикажет принести в спальню господина ужин и посмотрит в гардеробе мессира Гвидо приличный тёмный фрак или сюртук, и снова исчез. Винченцо вышел из натопленной ванной. Теперь, когда одежда не липла к телу, прохлада коридора освежила, сон прошёл. Он вошёл в спальню, присел на кровать, заметив, что кот снова просочился следом.
Луиджи уже вносил дымящийся поднос, и Винченцо почувствовал волчий аппетит. Серебряные ножи, вилки, бокалы с тёмными вензелями и словами семейного девиза «Благородство и хладнокровие» почему-то смутили его. Впрочем, по его окаменевшему лицу никто не догадался бы об этом. Луиджи тем временем принёс уместно тёмный фрак, подобрал к нему подходящие брюки и жилет, положил рядом на выбор несколько шейных платков и наборов запонок. Винченцо с лёгким удивлением отметил его безупречный вкус.
Сам он, стараясь не выдать голод торопливостью, медленно ел, запивая запечённую форель небольшими глотками белого вина, потом отведал телячий шницель по-тоскански и грибы с рикоттой. Неделю назад, на Пасху, у него был куда более скудный рацион. Наконец он, хоть и не чувствовал сытости, заставил себя оставить еду и поблагодарил Луиджи.
Слуга опять склонился перед ним в поклоне, с опаской косясь на кота, и попросил примерить фрак: господин Гвидо ни разу не надевал его, принесли только неделю назад от Рочетто. Винченцо примерил. Давили рукава, было узковато в плечах, но, в общем-то, фрак сидел прилично. Тем более — ничего другого у него всё равно не было.
Луиджи исчез, пожелав ему спокойной ночи. Задув свечу, Винченцо опустил голову на подушку, услышал, что Трубочист запрыгнул на постель, несколько минут крутился на одеяле, уминая его когтистыми лапками, потом свернулся на нём клубком. Джустиниани не стал прогонять его. Глаза его смежились, и он, пробормотав знакомую с детства молитву, уснул.
Ливень за окном давно смолк, небо очистилось и засияло звёздами. На кухне суетилась дворня, начали подготовку к похоронам, заносили провизию, относили ужин падре Челестино, а Луиджи Молинари отмахивался от досужих вопросов прислуги. Наглую челядь интересовало, суров ли новый господин, похож ли на мессира Гвидо? Молод ли? Красив?
Луиджи покачал головой. Ох, уж эти бабы, всё одно на уме. Он не знал, что и ответить. Молодой господин был, бесспорно, нелюдимым, неразговорчивым, видимо, высокомерным. Лицо статуи, ни один мускул не дёрнется. Красив ли? Ну, чёрт его знает, что эти бабы красотой-то называют, но сложен как гонфалоньер. Впрочем, чего и удивляться, в роду Джустиниани хилых да золотушных никогда не было. И все же такого гераклова торса он ни у кого в семействе не помнил: мышцы молодого Джустиниани были каменными.
При этом сугубой загадкой для синьора Молинари было поведение чёртовой твари, кота Трубочиста, которого домашние иначе, чем gatto maledetto, notturno incubo и diavolo, не называли. Кот раздирал кухаркам подолы платьев и гадил в кастрюли и котлы, мочился на персидские ковры, обожал разбивать вазы и качаться на портьерах, обрушивая багеты, гонял по двору собак и орал по ночам на крыше, — и это было лишь малой частью его дьявольских забав. И вот… мурлычет, как котёнок, трётся о ноги нового господина и ни разу не оцарапал его.
Чудеса.
Глава 2. День похорон. Первые странности
Отходит человек в вечный дом свой, и готовы окружить его по улице плакальщицы. — Еккл, 12, 5
Винченцо проснулся на рассвете и сначала ничего не понял. Где он? Откуда эта роскошь портьер и тяжёлого балдахина, тепло камина и прохладная свежесть льняных простынь? Ах, да… Вчера умер дядя Гвидо.
Причиной давнего конфликта дяди и племянника было завещание деда, графа Гонтрано. Старик, умирая, распорядился диковинно: его старший сын, Гвидо Джустиниани, получил только право пожизненного пользования доходами с семейного капитала, но не имел права распоряжаться самим состоянием семьи, которое после его смерти должно было отойти Винченцо Джустиниани, единственному внуку графа Гонтрано от его покойного младшего сына Чезаре.
Завещание изумило Винченцо и взбесило Гвидо, для него оно выглядело злой насмешкой и оплеухой. У них были нелады с отцом из-за вечного мотовства и бесконечных кутежей сына, но Гвидо и в голову не приходило, что отец может распорядиться подобным образом. Воля отца озлобила его и испортила отношения с сиротой-племянником, которого он до того едва замечал. Что же, пусть щенок унаследует всё, но только после его смерти, а умирать он не собирается! Гвидо Джустиниани запретил племяннику появляться в доме.
Семь лет Винченцо бедствовал, перебиваясь случайными заработками. С юности он отличался способностями к языкам и интересом к палеографии, окончил университет, но это, увы, не кормило, хотя иногда бывали заказы и на переводы. В итоге побираться не пришлось, но кем только не работал: репетиторствовал в Вермичино, подрабатывал на ипподроме, хоть для жокея был слишком тяжёл, преподавал в школе фехтования и танцев, не брезговал даже рытьём могил и разгрузкой барж с углём.
И вот теперь всё менялось. Однако при мысли об этом Винченцо ощутил не радость, а какое-то вялое сожаление. Почему судьба дарует нам желаемое, когда мы уже научились без него обходиться? Последние семь лет, окунувшие его в грязь, что и говорить, не прошли даром. За это время он растерял всех своих великосветских друзей: от него отвернулись не только отпрыски знатных семей, но и бывшие приятели университетских лет, оставила его и невеста, испугавшись нищеты. Зато годы скудости породили в Джустиниани умение довольствоваться тем, что есть, и не страдать о несбыточном. Он узнал цену светской дружбе и любви, поумнел и из двадцатитрехлетнего пылкого светского щёголя превратился в тридцатилетнего нелюдимого мужчину, безучастного и хладнокровного. Окаменело лицо, застыла и душа.
* * *
Дом просыпался в преддверии нового невесёлого дня. Вскоре появились душеприказчик и юрист, формальности были быстро улажены. Похороны поглотили день, графа знал весь свет, однако отдать ему последний долг пришли немногие. На погосте в толпе провожающих покойного было не больше двадцати человек. Объяснили это тем, что сезон уже закончился, и в Риме почти никого не было.
В числе всё же пришедших на траурную церемонию были ближайшие друзья его сиятельства. Особо выделялся Теобальдо Канозио — похожий на восковой манекен живой призрак, восьмидесятилетний лысый старик с пергаментным мёртвым лицом и золотым моноклем в левом глазу. У самого гроба теснились пожилые светские львицы Гизелла Поланти и её подруга Мария Леркари, известные сплетницы. Баронесса Леркари лисьим лицом, рыжими волосами и сильно напомаженным кармином ртом напоминала рождественское пирожное с апельсиновыми марципанами, случайно политое малиновым вареньем, при этом была худа как фонарный столб. Герцогиня же Поланти походила на толстую старую ведьму, хоть знавшие её в молодости клялись, что когда-то она была редкой красавицей. Джустиниани был добрым католиком, но в эти клятвы он поверить не мог. Просто не получалось.
Тут же были и старые друзья графа Гвидо. Маркиз Марио ди Чиньоло, известный медиум, изящными бакенбардами и шапкой курчавых волос напоминал известного политика Карло Ботту, а граф Вирджилио Массерано имел выразительный профиль Наполеона и просвечивающую плешь на макушке. С ним рядом стояли его племянница Елена Бруни и её подруги — Катерина Одескальки и Джованна Каэтани, крестница покойного.
Винченцо бросил взгляд на девиц, глядеть на которых было куда приятнее, чем на старух. Стройная Елена с греческим профилем античных гемм была хороша собой, Катерина с очаровательными ямочками на щеках и чуть вздёрнутым носиком заставляла улыбаться каждого, кто встречал взгляд её живых карих глаз. Джованна Каэтани, хоть и не отличалась красотой Елены и не была мила, как Катарина, невольно перетягивала взгляд на себя. Странны были очертания скул, удивляла высота лба, необычными были и волосы: густые пряди каштановых волос на свету отливали краснотой зрелых вишен. Никто, кроме неё, не выражал скорби, девица же была подлинно расстроена, несколько раз вытирала платком заплаканные, сильно покрасневшие глаза.