Вечер был не слишком поздний, и по улицам на границе Салакусских полей и Шумных холмов вовсю сновал народ. Чуть ли не на каждом углу стояла милиция. Ори пробрался сквозь толпу зевак и театралов, миновал любителей музыки, толкавшихся у будок с вокситераторами, оттолкнул пару-тройку големов, которые огромными марионетками покачивались в толпе, помеченные поясами с цветами своих хозяев. Стены пестрели знаками. Те, кто умел читать граффити, узнавали из них о нелегальных выставках, театрах и актерских сквотах[5]. Салакусские поля превращались в колонию богемы выходного дня. Раньше богатые бездельники и золотая молодежь селились здесь, ища забвения в разврате и дешевых удовольствиях, теперь же приходили сюда ненадолго, точно туристы. Ори презирал их. Художники и музыканты съезжали, агенты и торговцы недвижимостью скупали освободившиеся дома, арендная плата росла, а в делах наблюдался упадок. Что ж – вперед, в Шумные холмы.
Улицы под трескучими иликтробарометрическими вывесками были полны прохожих. Ори кивал тем, кого знал по собраниям и спектаклям: женщине у дверей серебряных дел мастера, коренастому какту, раздававшему флаеры. Кирпичные стены покосились, но не обрушились, дома лепились друг к другу, сверкая металлическими и бетонными заплатами, размалеванные яркими рисунками, спиралями и непристойностями; над ними там и сям уходили в небо шпили храмов, дозорные вышки милиции и высотные здания. Вечер перетекал в ночь, толпа на улицах редела.
Поезд проходящей над крышами надземки домчал Ори до станции «Коварная», где он перешел на другую платформу; друзья постепенно выходили, вот и Петрон сделал пересадку до холма Мог, и Ори остался один среди развалившихся на сиденьях поздних пассажиров, от которых разило джином. Он прошел мимо группы людей в комбинезонах – рабочих второй смены: те отвернулись, не желая глядеть на пьяниц. Опустившись на сиденье рядом с пожилой женщиной, Ори проследил за ее взглядом сквозь заляпанное грязью стекло. Он тоже стал смотреть в окно на проносившийся мимо громадный город, похожий на кишевшую болотными огнями бескрайнюю топь. Поезд пересек реку. Ори понял, что женщина смотрит в никуда, и стал подражать ей: лишь дрожание огоньков на каком-нибудь перекрестке – суставе города – изредка привлекало его внимание.
На улице в районе Сириак, где жил Ори, не было принято занавешивать окна. Просыпаясь ночью, он выглядывал наружу и при свете газовых фонарей видел в доме напротив огромные неподвижные силуэты спавших стоя. Улицу населяли какты. Он и сам снимал комнату у доброй ворчливой женщины-какта, которая, когда Ори переехал, без малейшего усилия подхватила одной зеленоватой рукой все его чемоданы и отнесла наверх.
Тускло светя огнями, предутренние поезда проносились под окнами верхних этажей. Они отправлялись к холмам юга или на огромный северный терминал, расположенный между двумя реками, – анархическое скопление разных стилей, нервный узел города, известный как Вокзал потерянных снов.
Ночь продолжала делать свое дело. Теплый влажный воздух отнимал клейкость у клея и проникал в швы кирпичной кладки в самых старых районах города, в бандитских бараках и увитых плющом развалинах Собек-Круса. На окраинах Костяного города в торговых складах ночевали целые семьи. По Барсучьей топи бродили кошки, а под утро мимо витрин магазинов брел в свою нору барсук. Под облаками выжидали аэростаты – зловещие и неподвижные.
Две реки протекали сквозь город и сливались в один могучий поток, Большой Вар, который, стеная, катил свои грязные воды в поисках моря под мостами, мимо городских окраин, мимо лачуг в окрестностях Нью-Кробюзона. Нелегальные обитатели города по ночам ненадолго появлялись на улицах и прятались снова. Существовала целая ночная промышленность. Кто-нибудь всегда бодрствовал в элегантных особняках и высотках, в отделанных красным камнем особняках Хнума и в гетто ксениев – в Оранжерее и на террасах домов Кинкена и Ручейной стороны, покрытых застывшими выделениями хеприйских домовых червей. Жизнь бурлила везде.
Все газеты города молчали о случившемся и на следующий день, и после. Однако горожане все же узнавали о происшедшем.
Нужным людям Ори сам сообщал, что был там. Проходя мимо магазинов и пабов Сириака, он ловил на себе взгляды и знал, что те, кто на него смотрит, – вон та женщина, этот водяной, тот человек или какт, даже некоторые переделанные, – на стороне Союза. Стараясь не выдать волнения, Ори подносил к груди кулак в тайном приветствии, на которое иногда получал ответ. Между собой сторонники Союза общались при помощи сложных движений пальцев, передавая на безмолвном жаргоне сообщения, разобрать которые Ори не мог. Он утешал себя тем, что они, возможно, говорят о нем.
Члены Союза обсуждают его на своих тайных сходках. Ори знал, что это не так, но сама мысль была ему приятна. Да, он дружил с нувистами, которые не опустили руки, не растрачивали себя понапрасну и не стремились к эпатажу любой ценой. И он представлял себе, как все «союзники», позабыв о фракциях, стратегии и тактике, о милиции с ее осведомителями, придут поблагодарить Ори Кьюраса и его друзей за отлично устроенную провокацию. Конечно, такого никогда не случилось бы, но Ори нравилось мечтать об этом.
В Большой петле Ори брался за любую работу. За еду и жалкие гроши он нанимался и грузчиком, и разносчиком. Он грузил темно-серые части каких-то военных машин, которые, должно быть, отправлялись вдоль побережья через Скудное море и проливы на театр военных действий. Ори работал на сортировочных станциях и подъездных путях, в компаниях по сносу домов, разгружал баржи у Мандрагорова моста, а вечером выпивал с товарищами по работе – друзьями на день.
Ори был молод, и бригадиры наезжали на него, но с оглядкой. Они были раздражены и обеспокоены. Проблем везде хватало. На заводах Большой петли, Паутинного дерева и Эховой трясины наступили тяжелые времена. Вблизи литейных мастерских на Гудящей дороге Ори видел шрамы от костров там, где в последние недели стояли пикеты. На стенах виднелись знаки, оставленные инакомыслящими: «Торо», «Человек-Богомол жив!», шаблонное изображение Железного Совета. А у Развилки Трирога, где меньше года назад милиция рассеяла толпу из сотен демонстрантов, стены до сих пор были в щербинках от пуль.
Тогда все началось в концерне «Парадокс»: увольнения спровоцировали стихийное возмущение, которое скоро выплеснулось на улицы, и во всей округе не осталось ни одной целой витрины, ведь к рабочим концерна присоединились другие, чьи требования варьировались от возвращения уволенных до увеличения зарплаты, а закончилось все руганью на мэра и на выборную лотерею, требованиями дать право голоса. Полетели бутылки, в том числе с зажигательной смесью. Раздались выстрелы – милиция то ли отстреливалась, то ли начала первой: погибли шестнадцать человек. С тех пор кто-то упорно писал их имена мелом на перекрестке, а кто-то так же упорно их стирал. Проходя мимо этого места, Ори всегда осторожно прижимал к груди кулак.
В пяльницу Ори ходил в «Зазнобу бакалейщика». Около восьми вечера двое мужчин покидали бар и больше не возвращались. За ними уходили другие, группами и поодиночке. Ори допивал свое пиво и выходил якобы в туалет, но, убедившись, что за ним не следят, сворачивал в пятнистый от сырости коридор и поднимал крышку люка, ведущего в подвал. Из темноты на него молча глядели собравшиеся – подозрительно и приветственно в равной мере.
«Хаверим», – обращался к ним Ори: слово, взятое из древнего языка. Они отвечали: «Хавер», что значило: «товарищ, ровня, заговорщик».
Однажды – такое случилось впервые – пришел переделанный. Его руки срослись в запястьях; он сжимал и разжимал пальцы, напоминая птицу.
Регулярно приходили две женщины-вязальщицы с подпольной фабрики у железнодорожного моста в Бездельном броде, докер, машинист, а еще клерк-водяной в костюме из особой ткани, которая позволяла ему сидеть в воде в пиджаке, брюках и галстуке. Стоя слушал выступления инакомыслящий из кактов. На бочонках дешевого вина и пива, как на столах, лежали запрещенные газеты: помятый «Крик», «Наковальня» и несколько экземпляров «Буйного бродяги», самого известного бунтарского листка.