Я попыталась распахнуть дверь, но женщина крепко держала меня.

– Если вы ему что-нибудь сделали, я вам никогда этого не прощу, – сказала я.

– Всё в порядке, сейчас мы опять вызовем «скорую», – сказала она, стараясь меня успокоить. Но «скорая» была уже тут, стояла на тротуаре. Со всех сторон подходили возбужденные люди – соседи, прохожие, старые и молодые, черные и белые; жители соседних домов наблюдали за происходящим со своих балконов. Когда мы с женщиной-полицейским оказались у входа в дом, привезенное на каталке покрытое одеялом тело погружали в машину.

Я собралась залезть в «скорую» следом за ним; один из санитаров даже подал мне руку, но вмешался полицейский.

– Постойте, мы пришлем за ней другую машину, – сказал он.

– Мне не надо другой машины, – сказала я. На его добродушном лице выразилось замешательство. – Я поеду с ним, – сказал я и опять попыталась залезть внутрь. Одеяло упало с меня.

Он покачал головой: «Нет», – и сделал знак санитару, тот закрыл дверь.

– Господи, прости нас! – вырвалось у меня. Завернувшись в одеяло, я побрела по Схондер-стрит, уходя все дальше от толпы. Я почти дошла до утла, когда меня нагнала женщина-полицейский.

– Возвращайтесь домой! – велела она.

– У меня больше нет дома, – в ярости бросила я и продолжала идти дальше.

Она попыталась удержать меня; я стряхнула ее руку.

– Sy's van haar kop af[27], – заметила она, ни к кому не обращаясь, и отстала.

На Бёйтенкант-стрит, под путепроводом, я присела отдохнуть. Непрерывный поток машин тек мимо по направлению к центру. Никто даже не взглянул на меня. На Схондер-стрит, я, со своей растрепанной головой и в розовом одеяле, представляла необычное зрелище; здесь, среди грязи и бетона, я стала частью городского царства теней.

По другой стороне улицы прошли мужчина с женщиной. Мне показалось, что я ее узнала. Не ее ли Веркюэль привел ко мне в дом? Или это у всех женщин, которые ошиваются возле отеля «Авалон» и винного магазина «Солли Крамер», такие паучьи ноги? Мужчина с пластиковой сумкой за плечами был не Веркюэль.

Поплотнее закутавшись в одеяло, я легла. Костями я ощущала вибрацию бетона от идущего наверху транспорта. Пилюли мои остались дома, а дом был в чужих руках. Смогу ли я прожить без пилюль? Нет. А хочу ли я жить? Меня все больше охватывал безразличный покой старого животного, которое, чувствуя, что час его близок, холодеющее, инертное, ищет в земле какую-нибудь дыру, где все, его окружающее, откликается медленно бьющемуся сердцу. Найдя за бетонным столбом место, куда тридцать лет не заглядывало солнце, я свернулась на здоровом боку, слушая пульсацию боли, ставшую почти биением сердца.

Должно быть, я уснула. Должно быть, прошло какое-то время. Когда я открыла глаза, возле меня сидел на корточках ребенок и шарил в складках одеяла. Рука его ползала по моему телу. «Для тебя тут ничего нет», – хотела я сказать, но у меня выскочила челюсть. Мальчик самое большее лет десяти, обритый наголо, босой, с тяжелым взглядом. Позади два его товарища, еще младше. Я выпихнула челюсть изо рта.

– Оставьте меня в покое, – сказала я. – У меня заразная болезнь.

Они неторопливо отошли подальше и, словно вороны, стали ждать.

Мне надо было освободить мочевой пузырь. Я уступила позыву и, не вставая, помочилась. Слава Богу, что есть холод, подумала я, слава Богу, что есть бесчувствие: все для того, чтоб были легкими роды.

Мальчишки опять приблизились. Я безразлично ждала, пока их руки начнут меня обшаривать. Меня убаюкивал шум колес; подобно детке в улье, я была частью гудящей, снующей жизни. Наполненный шумом воздух. Тысячи крыльев проносятся взад и вперед, не соприкасаясь. Как им всем хватает места? Как умещаются в небесах души всех умерших? Оттого, говорит Марк Аврелий, что они друг в друга перетекают: сгорают и смешиваются и таким образом становятся вновь частью великого круговорота.

Умереть после смерти. Стать единым прахом.

Край одеяла откинули. Я чувствовала свет сквозь веки и холод на щеках, там, где текли слезы. Мне что-то втиснули между губами, пытались чем– то раздвинуть десны. Давясь, я отодвинула голову. Теперь все трое наклонились надо мной в полумраке; быть может, за ними были еще другие. Что они делают? Я попыталась оттолкнуть руку, но она надавила еще сильнее. Из горла у меня вырвался отвратительный скрежет, словно раскололи полено. Руку убрали.

– Не… – сказала я, но нёбо саднило так, что трудно было выговаривать слова.

Что я хотела им сказать? «Не делайте этого?» «Не видите – у меня ничего нет?» «Неужели у вас нет жалости?» Какая ерунда! Почему в мире должна быть жалость? Я вспомнила жуков, больших черных жуков с выпуклыми спинами, которые умирают, слабо шевеля лапками, а муравьи стекаются к ним, вгрызаясь в мягкие места, сочленения, глаза, вырывая кусочки мяса.

Это была просто палка, длиной в несколько сантиметров; он пытался засунуть ее мне в рот. Я чувствовала во рту оставленные ею комочки грязи.

Кончиком палки он приподнял мне верхнюю губу. Я отдернула голову и попыталась сплюнуть. Он выпрямился, шаркнул босой ногой, окатив мне лицо пылью и мелкими камешками.

Проезжавшая машина высветила детей своими фарами. Они стали удаляться по Бёйтен-кант-стрит. Вернулась темнота.

Неужели все это и впрямь было? Да, все это было, и к этому больше нечего добавить. Это случилось в двух шагах от Бреда-стрит, и Схондер-стрит, и Вреде-стрит, где век назад кейптаунские патриции распорядились возвести просторные дома для себя и своих нескончаемых потомков, не подозревая, что настанет день, когда цыплята вернутся под их сень на свой насест.

В голове у меня был туман, серая каша. Меня била дрожь, рот сводило зевотой. На какое-то время я отключилась. В лицо мне ткнулась собачья морда. Я попыталась ее отстранить, но она все лезла ко мне, минуя пальцы. И я покорилась, думая: есть кое-что похуже собачьего мокрого носа, ее напряженного дыхания. Я дала ей лизать мое лицо, лизать губы, вылизать соль моих слёз. Возможно, это были поцелуи – как посмотреть.

С собакой кто-то был. Мне показалось, что я узнаю запах. Веркюэлъ? Или все бродяги одинаково пахнут палой листвой, нижним бельем, гниющим в мусорной куче?

– Мистер Веркюэль? – прокаркала я, и пес возбужденно заскулил, фыркнув мне прямо в лицо.

Вспыхнул огонек спички. Да, то был Веркюэль собственной персоной.

– Кто вас здесь положил? – спросил он.

– Я сама, – ответила я, стараясь не касаться ободранного нёба.

Спичка погасла. Опять потекли слезы, которые пес с готовностью вылизал.

Я никак не предполагала, что Веркюэль, с его торчащими ключицами, с узкой, будто у чайки, грудной клеткой, так силен. Однако он поднял меня, прямо в одеяле с мокрым пятном, и понес. Сорок лет, подумала я, сорок лет прошло с тех пор, как меня нес на руках мужчина. Беда рослых женщин. Не это ли ожидает в конце: сильные руки, несущие по песку, по отмелям, мимо волнорезов, в темную глубину?

Мы были далеко от путепровода, в благословенной тишине. Какое облегчение! Куда подевалась боль? Или она тоже повеселела?

– Не возвращайтесь на Схондер-стрит, – велела я. Когда он проходил под фонарем, я увидела, как напряжены у него мускулы шеи, и услышала его частое дыхание.

– Опустите меня на минуту, – сказала я. Он опустил и передохнул. Сколько еще мне ждать, пока куртка спадет с него и за плечами прорежутся могучие крылья?

Он понес меня по Бёйтенкант-стрит, через Вреде-стрит и, постепенно замедляя шаг, ощупью находя в темноте дорогу, в темный лесок. Сквозь ветки виднелись звезды.

Здесь он посадил меня на землю.

– Я так вас рада видеть, – эти слова исходили из самого сердца. Потом я сказала: – До того как вы пришли, на меня напали какие-то дети. То ли хотели меня изнасиловать, то ли им было любопытно, я так и не поняла. Поэтому я так странно говорю. Они сунули мне в рот палку, не знаю зачем. Что они могли найти в этом приятного?

вернуться

27

У нее с головой не в порядке.