Я стою в центре Авеню, напротив здания парламента, в кольце людей и показываю фокусы с огнем. Надо мной возвышаются громадные дубы. Но я сосредоточена не на фокусах. Все мое внимание поглощено Флоренс. Темное пальто, строгое платье спали с нее. Она проходит мимо в белой комбинации, которую треплет ветер, босая, с непокрытой головой, с обнаженной правой грудью, и один обнаженный ребенок в маске семенит рядом с ней, а другой вытянул руку, указывая через ее плечо.
Которая из богинь является с обнаженной грудью, рассекая воздух? Афродита, но не та, что покровительствует наслаждению, – другая, более древняя, ненасытимая, богиня стонов в темноте, пронзительных и кратких, богиня земли и крови; восстав, показавшись на мгновение, она проходит мимо.
Ни слова, ни знака не исходит от богини. Взгляд ее открыт и пуст. Она видит и не видит.
Я стою, пылая, и не могу пошевельнуться. Отлетающие прочь языки пламени голубые, как лед. Никакой боли я не чувствую.
Таково видение, посетившее меня во сне прошлой ночью, – оно пришло оттуда, где времени нет. Вечно проходит мимо меня богиня, и вечно я, застыв в изумлении и раскаянии, отказываюсь следовать за ней. Снова и снова всматриваюсь я в клубящийся вихрь, но не вижу той, что должна появиться оттуда следом за богиней с ее детьми: женщины с извивающимся, как змеи, пламенем в волосах, которая бъет в ладоши, пляшет и восклицает.
Я пересказала свой сон Веркюэлю.
– Это правда было? – спросил он.
– Было? Разумеется, нет. Этого не могло быть. Флоренс не имеет к Греции ни малейшего отношения. За теми, кого мы видим во сне, стоит что-то совсем другое. Они только символы.
– Но они там были? Она там была?—упрямо твердил он, не давая сбить себя с толку. – Что вы еще видели?
– Еще? А есть что-то еще? Вы что-то знаете? – сказала я осторожно, начиная понимать.
Он смешался и покачал головой.
– Все то время, что мы с вами знакомы, – сказала я, – я стою на берегу реки и жду своей очереди. Жду, чтобы кто-нибудь показал, как мне перебраться на другой берег. Каждый день, каждую минуту я этого жду. Вот что я еще видела. А вы – тоже это видите?
Он ничего не ответил.
– Потому я и не хочу возвращаться в больницу; в больнице меня усыпят. Так говорят о животных, подразумевая, что делают им добро, но с людьми там делают то же самое. Там я погружусь в сон без сновидений. Там меня накормят мандрагорой, чтобы я задремала и упала в реку и меня унесло течением. Так мне никогда не переправиться. Я не могу этого допустить Я чересчур далеко зашла. Я не могу позволить, чтобы мне закрыли глаза.
– Что вы хотите увидеть? – спросил Вер-кюэль.
– Хочу увидеть вас таким, какой вы на самом деле.
Он недоверчиво пожал плечами:
– А кто я такой?
– Просто человек. Человек, пришедший без приглашения. Больше пока ничего не могу сказать. А вы? Он покачал головой.
– Если хотите что-нибудь для меня сделать, – сказала я, – можете наладить радиоантенну.
– Может, лучше я принесу вам снизу телевизор?
– Я не перевариваю телевизор. Меня от него тошнит.
– От телевизора не может тошнить. Это просто изображение.
– Не бывает просто изображения. За изображением всегда стоят люди. Они посылают изображения, чтобы людей от них тошнило. Вы прекрасно это знаете.
– От изображения не может тошнить. Иногда он так делает: начинает упрямиться, провоцирует меня, прикидывается, что он глупее, чем есть на самом деле, а сам смотрит, как я сержусь. Так он со мной заигрывает – до того неуклюже, до того отталкивающе, что сердце готово разорваться.
– Сделайте, пожалуйста, антенну – вот все, что мне нужно. Он отправился вниз. Через несколько минут лестница заскрипела под его тяжелыми шагами, и он появился, неся телевизор. Он установил его напротив кровати, включил и отступил в сторону. Было три часа пополудни. На фоне голубого неба развевался флаг. Духовой оркестр исполнял гимн Республики.
– Выключите, – сказала я. Он прибавил звук.
– Выключите! – в бешенстве заорала я.
Он обернулся кругом и встретил мой испепеляющий взгляд. Потом, к моему изумлению, начал топтаться на месте. Покачивая бедрами, вытянув руки и прищелкивая пальцами, он танцевал – да, сомнений быть не могло, танцевал. И беззвучно открывал рот, сопровождая это словами. Какими? Разумеется, я их не знала.
– Сейчас же выключить! – заорала я снова. Беззубая старуха в припадке ярости; должно быть, на это стоило посмотреть. Он уменьшил звук.
– Выключить! Он выключил.
– Не надо так расстраиваться, – пробормотал он,
– Тогда не надо валять дурака, Веркюэль. Не надо потешаться надо мной.
– Зачем принимать это так близко к сердцу?
– Затем, что я не хочу отправиться в ад и слушать там «Die stem» до конца времен.
Он покачал головой:
– Можете не беспокоиться, – сказал он, – скоро все это кончится. Потерпите.
– У меня нет времени, чтобы терпеть. У вас оно, может быть, есть, а у меня его нет.
Он снова покачал головой.
– Может быть, у вас тоже есть время, – прошептал он и подарил меня своим хитрым оскалом.
Словно небеса разверзлись на мгновение, и оттуда хлынул свет. Как человек, изголодавшийся по доброй вести, не слышавший за свою жизнь ничего, кроме дурных вестей, я не могла удержаться и расплылась в ответной улыбке. «Правда?» – сказала я. Он кивнул. Мы продолжали улыбаться друг другу, как два идиота. Он многозначительно прищелкнул пальцами и, нелепый, словно баклан – одни перья да кости – повторил свое танцевальное па. После чего вышел из комнаты, взобрался на стремянку, соединил порванные провода, и у меня снова появилось радио.
Но что было слушать? Радиоволны теперь несут на себе такое количество продаваемого товара, что музыка почти вытеснена из эфира. Я заснула под «Американца в Париже» и проснулась под непрекращающийся стук морзянки.. Откуда она доносилась? С корабля в открытом море? С какого– нибудь старенького пароходика, курсирующего между Вэлвис-Бей и Эсеншн– Айленд? Точки и тире следовали друг за другом, словно неторопливый, ровный ручеек, который не иссякнет до тех пор, пока не придут домой коровы. Что за послание в них заключено? Какая разница. Они барабанили, словно дождь, дождь неведомых смыслов, утешая меня, помогая скоротать ночь в ожидании часа, когда можно будет повернуться на другой бок и протянуть руку за следующей пилюлей. Не хочу, чтобы меня усыпили, сказала я. На самом деле я уже не могу обходиться без сна. Чем бы меня ни одаривал диконал, он, по крайней мере, дает мне сон, или подобие сна. Тогда боль отступает, время ускоряет шаг, горизонт проясняется, и я могу на время отвлечься от боли, к которой приковано все мое внимание: вздохнуть с облегчением, разжать кулаки, вытянуть ноги. Будь благодарна за эту милость, говорю я себе: за то, что оглушили твое больное тело, погрузили душу в дремоту, и она, наполовину покинув свою оболочку, отдается на волю волн.
Но отсрочка никогда не длится долго. Опять набегают облака, мысли сбиваются в кучу, ведут себя словно сердитый, не смолкающий ни на минуту мушиный рой. Я трясу головой, пытаясь их отогнать. Вот моя рука, говорю я себе, широко открыв глаза, разглядывая ручейки вен на тыльной стороне ладони; вот простыня. И вдруг – словно меня молнией поразило – я проваливаюсь в небытие; в следующее мгновение я снова тут: лежу, уставившись на свою руку. Между этими двумя мгновениями может пройти час или секунда, в которые я отсутствовала, находясь где-то далеко отсюда, борясь с чем-то густым и вязким, что заполняет рот, сдавливает язык у самого корня; с чем-то, что поднимается из глубины морей. Я выныриваю на поверхность, отряхиваясь, как пловец. В глотке горчит, я чувствую вкус желчи. Безумие, говорю я себе: это вкус безумия! Как-то, очнувшись, я обнаружила, что стою лицом к стене. В руке у меня карандаш со сломанным грифелем. И по всей стене – корявые, сходящие на нет каракули, бессмысленные, вышедшие изнутри меня или того, кто во мне.
Я позвонила доктору Сифрету.