— Это, господин, люди, лейденские дураки; это не я, ваша милость; это они виноваты во всей этой чепухе. Когда тут проходили солдаты, которые во время осады стояли в городе, они разубрали город таким гнусным образом. Я арендую эту корчму у старшего господина ван дер Доеса и не смею иметь собственное суждение, ведь надо же жить. Но, клянусь, что так же, как надеюсь умереть в блаженстве, я остаюсь верен королю Филиппу.

— До нового выступления лейденцев! — с горечью проговорил Вибисма. — Вы и во время осады содержали здесь корчму?

— Да, господин! Милостивые господа испанцы не могут пожаловаться на меня, и если услуги бедного человека не кажутся вам слишком ничтожными, то прошу вас, мой милостивый государь, располагать ими!

— Так, так! — пробормотал барон, внимательно взглянув на некрасивую фигуру хозяина, глаза которого смотрели на него с большим лукавством. Затем он повернулся к Николаю и сказал: — Посмотри, мой сын, в окно на дроздов; мне нужно поговорить с хозяином!

Юноша тотчас же поднялся, но вместо того чтобы любоваться на дроздов, он стал следить взором за теми двумя людьми, которые были полны такой горячей любви к свободе Голландии. Они ехали по дороге, ведущей в Дельфт, и при виде их перед его внутренним взором предстал образ цепей, которые тянут вниз, и той блестящей цепи, которую прислал его отцу в знак милости король Филипп. Невольно Николай обернулся к нему. Он, стоя, о чем-то горячо шептался с хозяином; он даже положил ему руку на плечо. Следовало ли ему так обращаться с человеком, которого он в глубине души не мог не презирать. Или, может быть, даже — юноша вздрогнул, потому что ему пришло в голову слово «изменник», которое крикнул ему в самые уши один из учеников в той ссоре около церкви.

Когда дождь несколько утих, путешественники покинули корчму. Дворянин позволил отвратительному трактирщику поцеловать у себя на прощание руку, но юноша не позволил ему даже прикоснуться к своей.

На дальнейшем пути в Гаагу отец и сын обменялись немногими словами.

Музыкант и учитель фехтования оказались на пути в Дельфт менее молчаливыми. Вильгельм скромно, как это подобает младшему, доказывал своему спутнику, что он чересчур сильно выразил свое нерасположение к дворянину.

— Верно, совершенно верно, — отвечал Аллертсон, которого друзья звали просто Аллертс, — совершенно верно. Кровь! Ох эта кровь! Вы и не догадываетесь, господин Вильгельм… Но не будем говорить об этом!

— Нет, нет, скажите, мейстер!

— Вы не будете обо мне думать лучше, если я скажу вам.

— Ну, будем тогда говорить о чем-нибудь другом.

— Нет, Вильгельм, мне нечего стыдиться, потому что меня никто не сочтет за трусливого зайца!

Музыкант рассмеялся и воскликнул:

— Вы — и трусливый заяц! Сколько испанцев отправил на тот свет клинок вашей шпаги?

— Больше ранил, господин, гораздо чаще ранил, чем убивал, — возразил Аллертсон. — Если бы сам черт меня вызвал, я бы спросил его: «Флерет[19], господин, или испанский кинжал?» Но есть один, перед которым я трепещу, и это мой лучший и в то же время мой худший друг, он такой же нидерландец, как вы, он, знайте это, тот самый человек, который едет подле вас. Да, господин, когда меня охватывает бешенство, когда у меня даже усы начинает подергивать, то у меня улетучивается и последняя капля разума так же быстро, как ваши голуби, когда вы даете им свободу. Вы не знаете меня, Вильгельм.

— Неужели, мейстер? Сколько же раз нужно видеть вас командующим или посещать ваши фехтовальные классы?

— Шник-шнак, тогда я бываю спокоен, как вода вон там во рву, но если мне что-нибудь не по нутру, если… ну, как бы вам это сказать без красивостей, сравнений, коротко и ясно…

— Говорите, говорите.

— Ну, например, когда мне приходится видеть, что какого-нибудь гордеца встречают так, как будто бы он был сама справедливость…

— Тогда вас это сильно раздражает?

— Раздражает? Нет! Тогда я становлюсь бешеным, как тигр, а я этого не должен допускать, не должен! Роланд, мой предшественник…

— Мейстер, мейстер, ваши усы уже начинают подергиваться.

— Что могут вообразить себе глипперы, когда их высокоблагородные плащи…

— Хозяин собственноручно отодвинул и мой, и ваш от огня.

— Еще бы! Но эта низкопоклонная обезьяна поступила так для того, чтобы оказать честь этому испанскому угоднику. Это-то меня и рассердило. Такое невозможно стерпеть!

— Да вы и без того не сдержали своего гнева. Я могу только удивляться, как терпеливо отнесся к вашей брани дворянин.

— Вот в том-то и дело, — оживился учитель фехтования, и усы его начали дрожать с поразительной силой. — Это-то и вывело меня из себя, потому-то я и перестал владеть собой. Это… это… Роланд, мой патрон!

— Я вас не понимаю, мейстер!

— Не понимаете? Как же вам и понять! Но я хочу рассказать вам это. Видите ли, молодой человек, когда вы станете таким же стариком, как я, тогда вы все поймете. Мало в лесу совершенно здоровых деревьев, мало на свете коней без порока, мало клинков без изъяна, и вряд ли найдется хоть один человек, которому уже стукнуло сорок лет и у которого не было бы в груди какого-нибудь червяка. Один червяк грызет легко, а другой так и впивается острыми зубами, и мой… мой… Хотите заглянуть сюда?

Учитель фехтования ударил себя по широкой груди и, не дожидаясь ответа своего спутника, продолжал:

— Господин Вильгельм, вы знаете меня и мою жизнь. Что я делаю, чем я занимаюсь? Это чисто рыцарское дело! Мое существование зависит от меча. Знаете ли вы лучшую шпагу или более твердую руку, чем эти — и шпага, и рука? Повинуются ли мне мои солдаты? Щадил ли я свою жизнь в битве перед красными стенами и башнями? Нет, клянусь моим опекуном Роландом, нет, нет и тысячу раз нет!

— Да кто же с вами спорит, господин Аллертс? Однако скажите, что значит это восклицание: Роланд, мой патрон!

— В другой раз, Вильгельм, а теперь не прерывайте меня! Лучше выслушайте до конца, в чем заключается мой червячок. Итак, еще раз: то, что я делаю и чем я занимаюсь, есть дело рыцарское, и все-таки, когда меня оскорбляет и поднимает во мне всю желчь какой-нибудь Вибисма, который учился у моего отца владеть шпагой, и я даю полный простор своему гневу, разве я имею право вызвать его на дуэль, и как он поступил бы в подобном случае? Он бы засмеялся и спросил: «Сколько стоит выпад, учитель фехтования Аллертс? Есть ли у вас шлифованные рапиры?» Может быть, он и ничего не сказал бы, но вы только что видели, как он относится к этому. Его взгляд скользнул по мне, как какой-то угорь, а уши у него были залиты воском. Ему было совершенно все равно, я ли его ругаю, или на него тявкает дворняжка. Да, а будь на моем месте Ренненберг или Бредероде, у Вибисмы сейчас же задрожала бы шпага в ножнах: ведь он понимает толк в фехтовании и не робок. Но я, я? Никому неприятно позволять себя бить по лицу, и так же верно, как то, что мой отец был честный человек, верно и то, что вынести самую грубую брань легче, нежели заметить, что тебя считают слишком ничтожным для того чтобы оскорблять… Посмотрите, Вильгельм, как посмотрел мимо меня глиппер…

— Тогда-то ваша борода и лишилась покоя.

— Вам хорошо смеяться… Вы не знаете…

— Ничего, ничего, господин Аллертс! Я вас отлично понимаю!

— И вы понимаете также и то, почему я так поспешно унес на свежий воздух и себя, и свою шпагу?

— Разумеется, понимаю. Однако остановитесь, пожалуйста, на одну минуту. Мои голуби бьются так тревожно. Им хочется воздуха.

Учитель фехтования остановил своего жеребца и спросил у Вильгельма, который снимал намокшее покрывало с маленькой клетки, стоявшей между ним и шеей лошади:

— Как может мужчина интересоваться такими кроткими существами? Уж если вы хотите в угоду госпоже Музыке терять время на пернатый народ, то приучайте по крайней мере сокола, это занятие рыцарское, а я вам помогу его обучить.

— Оставьте в покое моих голубей, — ответил Вильгельм. — Они вовсе не так смиренны, как вы полагаете, и во время некоторых войн, которые, разумеется, тоже рыцарская потеха, они оказывали большую пользу. Вспомните-ка о Гарлеме. Однако опять начинается ливень. Если бы мой плащ не был так тяжел, я с удовольствием покрыл бы им голубей.

вернуться

19

Флерет (франц. fleuret ) — рапира.