Сердце мое так и затрепетало при виде этого чуждого общества враждебных мне существ. Кое-кто из пуделей поглядывал на меня с презрительным удивлением, как будто хотел сказать: «Что ему нужно, низкорожденному коту, от нас, возвышенных созданий?» То и дело какой-нибудь элегантный шпиц скалил на меня зубы, и я примечал, как охотно вцепился бы он мне в глотку, если б приличия, достоинство и нравственное воспитание гостей не воспрещали бы всякую потасовку как нечто неподобающее. Понто вывел меня из замешательства, представив меня прекрасной хозяйке, с грациозной снисходительностью уверившей меня, что она весьма рада видеть у себя стяжавшего такую славу кота. И только теперь, когда Бадина сказала мне несколько слов, кое-кто из гостей с истинно собачьим добродушием одарил меня несколько большим вниманием, со мной даже стали заговаривать и вспоминать о моем сочинительстве, о моих произведениях, порою их немало услаждавших. Это льстило моему тщеславию, и я почти не замечал, что меня спрашивают, не внимая моим ответам, что хвалят мой талант, не имея о нем никакого представления, что мои шедевры превозносят, ничего не понимая в них. Некий природный инстинкт подсказал мне отвечать так же, как меня спрашивали, то есть, не обращая внимания на эти вопросы, кратко отделываться от всего такими общими фразами, чтобы они относились к чему угодно, но только бы не выражали никакого мнения и не уводили бы разговор с гладкой поверхности вглубь. В промежутке Понто передал мне, как один старый шпиц уверял его, что для кота я довольно забавен и выказываю способности к настоящему светскому разговору. Подобное ободрило бы и самого мрачного скептика!

Жан Жак Руссо, приводя в своей «Исповеди» историю о том, как он украл ленту и, не сознавшись в воровстве, увидел, что за совершенную им кражу наказывают бедную ни в чем не повинную девушку, признается, как тяжело ему даже упоминать об этом глубочайшем падении. Теперь я как раз нахожусь в одинаковом положении с этим почитаемым автобиографом. Хоть и нет у меня на совести никакого преступления, все ж, если я хочу быть правдивым, я не смею умолчать о великом безумстве, совершенном мною в тот же вечер, которое на долгое время расстроило меня, вернее сказать, даже грозило моему рассудку. Но не так же ль тяжко признаваться в безумстве, как и в преступлении? И не тяжелей ли это подчас?

Прошло немного времени, и мне стало до того не по себе, я впал в такую угрюмость, что мне захотелось быть подальше отсюда, под печкой хозяина. Ужаснейшая скука беспредельно угнетала меня и наконец заставила позабыть всякие приличия. Тихо-тихо прокрался я в дальний угол, дабы предаться дремоте, навеваемой на меня жужжавшими вокруг разговорами. Эти разговоры, которые я единственно из-за моего дурного расположения и, по-видимому, заблуждаясь, счел самым бессмысленным и пошлым празднословием, представлялись мне теперь монотонным стуком мельницы, весьма способствовавшим приятному, бездумному состоянию, обычно переходящему вскоре в крепкий и здоровый сон. И вдруг эта бездумная дремота, это краткое забытье было нарушено: яркий свет блеснул перед моими сомкнутыми веками. Я поднял взор ? прямо передо мной стояла грациозная, снежно-белая барышня-левретка, прекрасная племянница Бадины по имени Минона, как я узнал позже.

? Сударь, ? сказала Минона тем сладко-лепечущим голосом, что так звучно отдается во взволнованной груди пламенного юноши, ? сударь, вы сидите здесь в таком одиночестве, вы кажетесь таким скучающим. Как жаль! Что говорить, такому великому глубокому поэту, как вы, сударь, витающему в высших сферах, суета обычной светской жизни непременно покажется пошлой и поверхностной.

Я поднялся несколько обескураженный, и меня огорчило, что кошачье естество, оказавшись сильнее всех теорий хорошего тона, заставило меня против воли высоко выгнуть спину, как это свойственно котам, что, как мне показалось, заставило Минону усмехнуться.

Но тотчас же, спохватившись и вспомнив об изысканных манерах, я схватил лапку Миноны, осторожно прижал ее к губам и заговорил о вдохновенных мгновениях, ниспосылаемых поэту. Минона внимала мне со столь разительными знаками сердечнейшего участия, столь благоговейно, что я возносился все выше и выше в сферы чистой поэзии и под конец уже не очень-то понимал сам себя. Минона, вероятно, поняла меня столь же мало, однако восхитилась необыкновенно и уверяла, что познакомиться с гениальным Мурром было уже издавна ее заветным желанием и что этот миг ? один из самых счастливых и божественных в ее жизни... Что мне сказать вам? Вскоре оказалось, что Минона прочла мои творения, мои самые возвышенные стихи, ? нет, не только прочла, но и постигла их высший смысл. Многие из них она знала наизусть и декламировала их с воодушевлением и грацией, перенесшими меня в рай поэзии, главным образом по причине того, что самая очаровательная из всего собачьего рода заставила меня выслушивать мои стихи.

? Несравненная, очаровательная фрейлейн, ? воскликнул я в полном упоении. ? Вы постигли мою душу, вы выучили наизусть мои стихи. О небеса, есть ли более высокое блаженство для стремящегося ввысь поэта?

? Мурр, ? прошептала Минона, ? гениальный кот, неужто вы могли подумать, что чувствительное сердце, поэтическая душа может остаться чуждой вам? ? При этих словах Минона вздохнула от полноты чувств, и этот вздох окончательно сразил меня... Могло ли быть иначе? Я влюбился в прекрасную девицу-левретку до того, что в полном безрассудстве и ослеплении не заметил, как она внезапно оборвала беседу в момент моего наивысшего воодушевления и принялась болтать с каким-то жеманным олухом-мопсом о самых пошлых материях, как она избегала меня весь вечер, не заметил ее манеры обхождения со мной, каковая должна была бы ясно показать мне, что ее похвалы, ее энтузиазм относились только к ее собственной персоне. Короче, я был и оставался ослепленным безумцем, я преследовал прекрасную Минону где и как только мог, воспевал ее прекраснейшими стихами, сделал ее героиней нескольких грациозно-сумасбродных повестей, проникал в салоны, куда я не был вхож, и пожинал за все это и досаду, и глумления, и столько болезненных обид!

Часто в трезвые часы вся нелепость моего поведения представала перед моими глазами. Но затем мне снова совсем некстати приходили на ум Тассо и многие более новые поэты рыцарского образа мыслей, которым только и нужно было поклоняться какой-нибудь недосягаемой властительнице их дум, посвящать ей свои песни и молиться на нее, как ламанчец на свою Дульсинею! И тогда мне снова хотелось оказаться не хуже и не прозаичнее Тассо, и я клялся химере моих любовных грез, грациозной белой девице-левретке, в нерушимой верности и рыцарском служении ей до гроба. Охваченный этим страшным помешательством, я бросался из одного безумства в другое, и даже мой друг Понто, после того как он серьезно предостерегал меня от бессовестных мистификаций, с какими ко мне подступались со всех сторон, счел необходимым отказаться от меня. Кто знает, что сталось бы со мною, если бы меня не вела счастливая звезда. Именно эта счастливая звезда повелела случиться тому, что однажды поздним вечером я крался к прекрасной Бадине, только чтобы увидеть возлюбленную Минону. Но я нашел все двери запертыми, и сколько я ни ждал, сколько ни надеялся при какой-нибудь оказии проскользнуть в дом, все было тщетно. Полный любви и томления в сердце, я хотел по крайности возвестить очаровательнице о моем присутствии и начал под окном одну из нежнейших испанских мелодий, какие когда-либо были сочинены и исполнены. Слушать ее, наверное, было весьма горестно. Я слышал лай Бадины, а в паузах и звучанье сладостного голоса Миноны. Но, прежде чем я успел остеречься, быстро открылось окно, и на меня вылилось полное ведро ледяной воды. Можно вообразить, с какой поспешностью отбыл я в свою отчизну. Но огненный пыл в сердце и ледяная вода на шкуре так плохо гармонируют между собой, что из этого никогда не может произойти ничего хорошего и скорей всего ты схватишь лихорадку. Так случилось и со мной. Когда я вошел в дом хозяина, меня немилосердно бил озноб. По бледности моего лица, по моим потухшим глазам, по огненному жару моего лба, моему неровному пульсу хозяин догадался о моей болезни. Он дал мне теплого молока, которое я усердно вылакал, ибо от жажды у меня язык прилип к гортани, затем я завернулся в покров моего ложа и всецело предался овладевшей мною болезни. Сперва я впал во всяческие лихорадочные фантазии об аристократической культуре, левретках и т. д., затем сон мой сделался более спокойным и наконец таким глубоким, что я, могу утверждать без преувеличения, проспал три дня и три ночи кряду.