Император вытер надушенным платком лоб и посмотрел исподлобья на Муравьева. Тот по-прежнему стоял с застывшим лицом и пристально глядел на него, как бы стараясь разгадать меру его искренности. И, чувствуя под этим взглядом невероятное смущение, император прерывистым глуховатым голосом произнес:

– Знаю, что мы во многом расходимся.. И не из любви ко мне, а из преданности твоей к отечеству я прошу тебя…

«Когда государь так убедительно просил меня помочь ему, устраняя лицо свое и призывая единственно любовь мою к отечеству, – записал Муравьев, – я признал в обороте речей его тяжкое для него сознание в несправедливости ко мне и оскорблениях, прежде им нанесенных, больше чего нельзя было ожидать от царя, ни перед кем никогда не преклонявшегося, полагавшего себя свыше всего рода человеческого и с войском своим сильнее всех в мире. Он видел уже, может быть, заблуждения свои, признавал слабость свою и если не по совести, то по нужде преклонялся».

И Муравьев, внутренне удовлетворенный тем, что царь сдавал свои позиции, сказал решительно:

– Я не возвращусь с Кавказа, пока хоть один неприятельский солдат будет оставаться в границах вверяемого мне края…

– Отлично! – с легким вздохом облегчения промолвил император. – Я рад, что ты так уверенно берешься за исполнение своих обязанностей. Я не скрываю от тебя, что состояние дел на Кавказе считаю мрачным. Прошу тебя прежде всего заняться в военном министерстве чтением секретной переписки с кавказским начальством и побывать также в министерстве иностранных дел, где имеются сведения о военных приготовлениях турок. А потом приезжай ко мне, мы с тобой все подробно обсудим…

… Назначение Муравьева наместником на Кавказ с одновременным производством в полные генералы и возвращением звания генерала-адъютанта произвело в столичном обществе впечатление разорвавшейся бомбы. Всем было известно отношение к нему императора и вдруг…

Интерес к новому наместнику возбудился невероятно. Двери дворцов и великосветских салонов снова, как двадцать два года назад, когда он возвратился из Турции и Египта, широко распахнулись перед ним. От приглашений не было отбоя. Царедворцы, министры и сановники искали встреч с новым наместником. Но Муравьев оставался верен себе, он презирал всех этих надменных и важных господ, избегая по возможности какого-либо сближения с ними.

Сестра царя в знак расположения подарила Муравьеву свой портрет. И он позднее в «Записках» отметил: «Портрет сей вставил я в рамку и повесил в уборной комнате, как в одном из уединенных и красивейших покоев Скорнякова». Императрица любезно просила его привезти во дворец жену и старших дочерей. Он отговаривался их нездоровьем, а в дневнике указал иную причину нежелательности этого общения: «Жена моя по вольнодумному образу мыслей своих всегда готова проговориться и отпустить колкое рассуждение, для дочерей же я всячески буду стараться удаления от двора, где обычаи и обхождения вообще пошлы и грубы».

Сама Наталья Григорьевна, впрочем, знакомиться с высокими особами никак не стремилась. Сановную знать презирала она не менее мужа. И острый язычок ее с чинами и званиями не считался. В Варшаве, незадолго до отъезда оттуда, Муравьевых посетил Паскевич. В разговоре, восторгаясь приехавшими на гастроли итальянскими танцовщицами, Иван: Федорович пригласил Наталью Григорьевну и старших взрослых дочерей в театр, где у него имелась ложа.

– Благодарю за любезность, ваше сиятельство, – сказала Наталья Гргорьевна, – но, право, в настоящее время, когда все мысли обращен к истекающему кровью защитников Севастополю, кому же на ум пойдет веселиться и развлекаться посещением театра?

– Какой патриотизм, какие спартанские чувства – слегка скривив губы, воскликнул Паскевич.

– Да, ваше сиятельство, – сейчас же отозвалась Наталья Григорьевна, – вы имеете возможность свой долг перед отечеством и свою доблесть показать на поле битвы, а как же нам, женщинам, выразить свои чувства в теперешних обстоятельствах?

Муравьев пробыл в столице более месяца, усиленно занимаясь делами, касавшимися управления Кавказом. Положение там действительно представлялось мрачным, как выразился царь. В Кавказском корпусе числилось 260 тысяч человек, но войско это было раздроблено и разбросано на огромной территории. Солдаты и казаки в большей части отвыкли от походов, жили оседло, занимаясь хозяйством, и лишь выставляли дозоры для охраны своих станиц и селений. Значительное количество нижних чинов использовалось на всяких строительствах, заготовках камня и леса и на обслуживании хозяйственных заведений своих командиров.

При дворе наместника толпилось множество всяких флигель-адъютантов и гвардейских офицеров, приехавших искать под покровительством любезного Михаила Семеновича лавров, награждений и отличий. Участие этих господ в военных экспедициях причиняло большой вред. Они ехали в своих колясках, с поварами и лакеями, затрудняя движение отрядов. Солдаты обременялись беспрерывным вытаскиванием экипажей и обозов начальников и всякими иными дорожными услугами им. Если при Ермолове пехотные батальоны делали по тридцать верст в сутки, то при Воронцове они с трудом осиливали десять верст. Безнаказанность летнего набега Шамиля в Грузию в значительной степени объяснялась утерей подвижности кавказских войск.

Особенно возмущали Муравьева настоятельные ходатайства Барятинского о присылке новых войск из России в Грузию «для охранения края и войск, им вверенных», как он сам выражался. Надо же до этого додуматься! Просить о присылке войск для охранения войск!

… Явившись к императору во второй раз, Муравьев застал у него в кабинете наследника.

Поднявшись навстречу Муравьеву, император дружелюбно протянул ему руку и, обратившись к наследнику, сказал:

– Александр, подвинь кресло генералу…

Наследник отца боялся, ослушаться не посмел, кресло Муравьеву подвинул, но при этом окинул его таким злобным взглядом, что у того невольно в мозгу промелькнуло: «Припомнит он когда-нибудь мне это кресло!»

А тут еще как нарочно император подлил масла в огонь, приказав вскоре наследнику оставить их наедине.

– Не хотелось мне при нем обсуждать действия приятеля его Барятинского, – пояснил царь. – Ты видел, что он оттуда пишет? Человек самый пустой, и я бы давно его выгнал, да не хочу и здесь видеть каналью… Впрочем, если ты на его место подыщешь дельного генерала, то не церемонься…

– Опасаюсь, государь, – сказал Муравьев, – что мне придется просить вас о переводе из Кавказского корпуса многих начальствующих лиц, пригретых Воронцовым, коих беспечный и бесполезный образ жизни, по моему разумению, служит дурным примером для войск…

– Действуй, как найдешь нужным, – кивнул головой царь, – не проси лишь у меня войск и денег… Что тебя еще беспокоит?

– Мне необходимо знать, ваше величество, какого рода сношения вы готовы допустить с Шамилем. Сочтете ли вы возможным согласиться с моим мнением желательности переговоров с ним о временном прекращении военных действий?

Император подобного вопроса, видимо, не ожидал и, недоумевая, пожал плечами:

– Ты полагаешь, Шамиль пойдет на это?

– Можно предпринять для того некоторые меры…

– Какие же? Ведь эти головорезы мюриды ни с чем не считаются… Для них каждый русский смертельный враг!

– Мюриды, государь, составляют лишь малую часть войска Шамиля. А чеченцы, лезгины и другие горцы, коих они насильем и жестокостью подчинили своей власти и заставляют сражаться против нас, думают, как и всякий простой народ, более о мире, нежели о войне…

– Гм… Признаюсь, для меня твое толкование ново… Хотя ты старый кавказец, спорить с тобой не буду! Поступай по своему усмотрению!.. Я же прошу тебя постараться прежде всего выручить захваченных Шамилем несчастных грузинских княгинь. Тебе известны условия выкупа, которые он нам предложил?

– Известны, государь. Шамиль требует возвращения своего сына Джемал-Эддина, некогда взятого нами в аманаты, нынче поручика Владимирского уланского полка, и миллион рублей звонкой монетой.