Длинными зимними вечерами дедушка часто садился рядом со мной у трепетного фитилька и с интересом спрашивал, что я читаю, говорил со мной, как со взрослой, вроде бы на отвлеченные темы. «Смотри, — однажды он протянул мне свою ладонь, — каждому пальцу одинаково больно, если отрезать его от руки. А пальцы-то совсем разные: этими я держу лопату, а этими ты держишь иголку. Дружно работая, они дают нам жизнь. Наши правители не понимают этого. Давай им равенство! Но не могут быть все одинаково равны. Дай Бог, чтобы это поняли, наконец, на наших фронтах!»

С началом теплых дней 1942 года к нам неумолимо стал приближаться Воронежский фронт. Бомбили железную дорогу и близкую узловую станцию Кочетовка. То тут то там возникали пожары. Горели элеваторы и склады. Рядом с домами были вырыты «щели», куда мы прятались при налетах. Поток несчастных беженцев, перегонявших скот через наше село неизвестно куда, увеличился.

В августе беженцев сменили наши отступающие войска. Они шли широким потоком по дорогам села, грязные, измученные, голодные. Машины и лошади везли пушки, раненых. Солдаты с полной выкладкой, в жару, тянули за собой пулеметы, а также вели и несли раненых товарищей. От страха и горя мы теряли дар речи, говорили сквозь слезы, постоянно плача. Под командой дедушки наши школьные отряды пытались чем-то помочь солдатам: постоянно черпали воду из колодцев и по цепочке ставили вёдра у дороги. Люди жадно пили и лили ее на себя. Появилась уже ранняя картошка. Дедушка разжег у дороги большой костер, подвесил над ним котел, в котором она непрерывно варилась. Женщины вычерпывали вареные картофелины и передавали их идущим. Люди шли и шли не останавливаясь. Привалов в селе не было даже ночью.

Один из эпизодов сохранился в памяти на всю жизнь. Бледный запыленный человек подошел к костру, сбросил свою поклажу, затем снял рубашку и начал трясти ее над пламенем. Вши с нее сыпались в костер и трещали, сгорая. Я вылила на него ведро воды. Он сказал: «Еще!» — умыл лицо, намочил волосы, но тут, услышав окрик, не одеваясь, подхватил свою ношу и, улыбнувшись мне потрескавшимися губами, сказал: «Спасибо, дочка!»

Рано утром село опустело. Дедушка сделал вывод: «Не сегодня-завтра немец будет здесь! Немедленно собирайся в дорогу. От Москвы немцев отогнали, поезжай к матери. В селе первым делом фашисты расстреляют председателя, меня сделают старостой. А как же?! Кулак! Тебя же растерзает солдатня. Спрятать мне вас, дорогие деточки, негде. Но наши непременно вернутся! Тогда первым делом они расстреляют меня, как предателя, и тебя — заодно!»

Пока старики собирали мой дорожный самодельный мешок с продуктами, я на листке написала себе школьный табель за будто бы оконченный шестой класс. Молодая учительница подписалась и поставила круглую печать. Затем я побежала к председателю и тот на ходу на обрывке бумаги написал мне справку, подтверждающую, что я целый год была рабочей в колхозе имени К.Ворошилова и заработала более ста трудодней. (Круглую печать председатель носил на цепочке на шее в маленьком мешочке.) Эти документы вместе со свидетельством о рождении бабушка пришила мне к рубашке у тела. В тяжелый заплечный мешок с веревочными лямками была положена еда и большая старинная бутылка с водой. При этом дедушка говорил мне: «Не будь жадной. С голодным делись последним сухарем. Господь тебя не оставит!»

День только начинался, когда мы пришли на станцию.

ДОРОГА ДОМОЙ

Станционное помещение и пространство вокруг него было переполнено людьми, которым некуда было деваться. «Литер» не ходил, проходящие поезда не останавливались. В состоянии шока, тоски и тревоги мы с дедушкой провели на перроне весь день. Начало вечереть, закапал дождик. Дедушка сказал: «Иди пешком. Всего-то четыреста верст. Сейчас соберем группу. Путь на Москву известен. Раньше я доходил до нее за неделю, и теперь бы пошел, но сама понимаешь — бабка без меня пропадет».

Вдруг вдалеке мы увидели товарный состав, извивающийся змейкой, который приближался к станции, заметно сбавляя ход. В одном из его вагонов зиял открытый дверной проем. «Вот в эту дверь ты должна войти, — сказал дедушка. — Там слева, запомни, слева, должны быть поручни, хватайся за них изо всех сил. Я помогу!» Дед сильно волновался. Руки его крупно тряслись. Поезд приближался, продолжая тормозить. На подножке паровоза стоял человек, одной рукой держась за поручень, а другой рукой передавая что-то привязанное к огромному металлическому обручу человеку на перроне и ловя такой же обруч от него. Из центральных вагонов на перрон сбрасывали тяжелые тюки. Предо мной мелькнул открытый проем. Не помня себя, я за что-то судорожно ухватилась, ноги поволоклись по платформе, но дед, бежавший рядом, мгновенно подхватил их и сильно толкнул меня в вагон. Я упала туда, ушибла руки и коленки. Кто-то втянул меня за плечи внутрь.

Вагон был наполнен невидимыми в темноте людьми. Слышался детский плач, рыдания, крики и ругань. Не помню, как я проползла в угол вагона, где стояли большие закрытые бочки, и прыгнула через одну из них, не вписавшуюся своим круглым боком в угол. Здесь можно было только стоять или спрятаться, присев на корточки, держа рюкзак на коленях. Наверное, я заснула, потому что вдруг очнулась от холода и криков. Вагон стоял. В него входили красноармейцы и, помогая себе прикладами, выгоняли людей вон. Не дожидаясь ударов, я проскользнула к выходу, прыгнула вниз и покатилась по высокой насыпи. Заплечный мешок и придорожные кусты затормозили падение. Был темный ранний рассвет, шел дождь. В оцепенении я замерла. Руки и ноги нестерпимо болели, но двигались. Замерзнув и вымокнув, по-пластунски (как учили в школе) я заползла под платформу. Движение согрело меня, притаившуюся в небольшой ямке. Над моей головой топало множество людей. Слышались окрики охраны и несколько выстрелов, как я решила, в воздух. Скорее всего, я снова спала, потому что ярким утром вдруг в полной тишине услышала звук приближающегося поезда.

На платформе стояли наши обычные люди и ждали посадки. Я присоединилась к ним и вошла в хорошо мне знакомый пригородный поезд. Он тронулся, и промелькнуло название станции: Косино. Потрясенная, я сидела на лавочке, пачкая ее налипшей на мне грязью. Денег не было ни копейки, не было и пропуска для въезда в Москву. Вдруг за окном вдалеке промелькнул знакомый и родной московский трамвайчик. При подъезде к станции я вышла в тамбур и, дождавшись, по моему мнению, тихого хода поезда, по всем правилам, сгруппировавшись, отчаянно прыгнула вперед по его ходу. Удивительно, но и на этот раз я ничего себе не сломала, и даже бабушкина старинная бутылка с водой при всех моих кульбитах не разбилась. Я обмыла лицо и кровоточащие ссадины рук, выпила остатки воды и стала зайцем пробираться из трамвая в трамвай на свою родную улицу.

Дверь в квартиру была не заперта. Бабушка Марфа находилась там одна. Не могу без слез описать нашу встречу после годовой разлуки. За это время я на деревенских хлебах еще подросла и окрепла, бабушка же превратилась в скелет, обтянутый кожей, при большом упругом животе, в котором плескалась жидкость. Через десяток лет, став врачом, я поняла, какими тяжкими недугами она тогда страдала. Уход за бабушкой и продукты моего вещевого мешка на какое-то время улучшили ситуацию, но Москва жила на грани голода. По продуктовым карточкам нам гарантированно полагалось по четыреста граммов хлеба в день, остальные продукты на месяц едва ли равнялись моему недавнему деревенскому заработку за два-три дня. Эта тонкая грань голода постоянно становилась все тоньше.

В конце декабря 1942 года я заболела тяжелейшей ангиной. Мама и тетя, урывками появляющиеся дома, мало чем могли помочь. От высоченной температуры я, наверное, теряла сознание. Мне трудно было дышать. Помню только как тень стоящую у моей постели бабушку и ее голос: «Жень, никак ты помираешь? Горе-то какое, Господи! Горе-то какое!..» А мне грезился тот вагон с бочками, бегущая земля внизу, леденящий страх, выстрелы.