– И стукнуть я еще, пожалуй, смогу, если потихоньку, – говорил Джилби.

– Мы потом это обсудим, ладно? – предложил Минголла. Сердце болталось тяжелым комом, словно было сделано из чего-то жирного и отвратительного вроде лярда.

– Конечно, ладно. Конечно.

Звезды разгорались, небо окрашивалось в кобальт. На баррикаде включили прожектор; яркий меч света вспыхивал в окнах пустых домов, качался над головами.

– Минголла?

– Чего?

– Помнишь Бейлора? Где теперь Бейлор?

– Улетел в Штаты.

– В Штаты. – Джилби повторил это слово несколько раз, словно хотел как следует осмыслить. – Помнишь, он все книжки читал? Что-то научное?

– Научную фантастику.

– Во-во, научную фантастику. – Он как будто приглядывался к названию. – Тупые вообще-то книжки, знаешь.

– Гм.

– Только одна ничего. Одну я читал, понравилось.

По ним снова прошелся луч прожектора; кот метнулся в укрытие, а Джек, прячась от света, перевернулся на другой бок.

– Ага, одна была ничего, – продолжал Джилби. – Меня даже зацепило.

– Какая?

– Про инопланетянина. Про одного... Ну, то есть их где-то там много было, наверное, но пока нашли только одного. С виду ничего особенного. Здоровый такой коричневый камень, только сверху все время что-то вошкается, ну, шевелится, это потому, что в нем полно мыслей, мысли давят на кожу, знаешь, так что форма чуток меняется.

Когда-то от скуки Минголла прочел почти все книги, что были у Бейлора, но эту он вспомнить не мог.

– И что дальше?

– Ничего особенного, – сказал Джилби. – Захотелось, понимаешь, узнать, о чем этот инопланетянин думает, потому что он, говорят, болтался по всему космосу, везде, считай, побывал, ну, интересно же, как оно там все. Ну вот и стали искать, кто прочитает его мысли, только никто не соглашался: мысли у него такие острые, старик, просто жуть! Они резались. Только начнешь врубаться, сразу орешь от боли. Но все равно...

Джилби увял, и Минголла решил его подбодрить.

– Ну и как, нашли? – спросил он.

– А?

– Кого-нибудь, кто прочел бы эти мысли.

– А, да... ага, нашли одного пацана, он мог терпеть. Ну вот, садится перед инопланетянином на карачки, трогает его, ну, понятно, и тут до него доходит, что инопланетянские мысли – это просто память крутится под кожей. Он помнит про каждую точку во Вселенной, каждую, которая только есть или была. Ну вот, этот пацан, он, конечно, крут, но даже ему, старик, долго не выдержать, пару минут пощупал эту гору, и все, но хватает, чтоб вытащить одну картинку. После ему больше не взяться, потому что его... его... его терпение, точно, его терпение, оно все кончилось. Но одно воспоминание он все ж таки вытащил, и хорошее.

– И что... Что за воспоминание?

– Оно про людей на краю галактики, когда они умирают, их складывают в большие черные корабли и пускают плавать по всему космосу, а время от времени на каждый корабль залазит капитан и гонит к центру галактики, там звезды сидят так густо, что всегда светло. Здоровые такие солнца, старик! Горят всеми цветами, переливаются, прям как японские фонарики. Свет от них как бы перекрывается, знаешь. Призмы и все такое. Энергии хоть жопой ешь. Сам инопланетянин вообще-то не в курсе, зачем это надо, зачем отправлять туда жмуриков. Но точно не потому, что вся эта энергия со светом их оживит и все такое. Она просто что-то творит с телами, может чтобы потом опять пустить в дело... Не знаю. Но все равно, прикинь, какая морока туда лететь. Взаправду тяжко. Больше всего потому, что свет очень яркий, и чем ближе, тем ярче. И еще медленно... свет замедляет. Там все такое яркое, что почти твердое, ну, воздух там, знаешь. И капитаны, чем дальше летят, тем хуже видят. Просто слепнут от такого света. Глаза как кристаллы, твердые, яркие и как будто ребристые. И если б сами по себе, хрен бы они управились с кораблем.

Но каждому дают женщину, и вот он все ближе и ближе к центру Вселенной, а женщина все красивее и красивее. И капитан, он так повязан со своей женщиной, так сильно ее любит, что не важно, слепой или нет, ее он все равно видит. Такие красивые женщины, что это даже слепые видят, так и ведут свои корабли, не сводя глаз с женщин, смотрят, какие они красивые, и всегда знают, где сейчас летят, сколько еще осталось до центра. А в конце написано, как они добираются до дома.

Сперва Минголла пытался вспомнить книгу, но теперь, когда история закончилась столь неубедительно, он догадался, что это фантазии Джилби. Приятно было осознавать, что его работа вызвала к жизни эту неземную историю – лишнее доказательство глубоко запрятанного интеллекта Джилби; и все же Минголла загрустил, догадавшись, что то был главный Джилбин миф, сокровище, которое тот долго берег, и если решился показать, то, значит, дело плохо.

– Сам придумал, а, старик? – спросил Минголла.

– Не-а. – Джилби провел пальцем по ручке бейсбольной биты. – Прочитал где-то.

Но лицо его сияло от удовольствия, и Минголла знал, что Джилби лукавит.

– Да ладно, старик! Скажи, сам выдумал.

– Понравилось, а?

– А то. Как же ты такое насочинял?

– Это не я, старик.

– Ну, ладно. Черт возьми, хорошо... хорошая история.

С довольным видом Джилби потряс Джека:

– Вставай, старик. Эй, Джек! Вставай.

Джек перевернулся, поморгал; лицо – карта усталости и дурмана.

– Знаешь, что я тебе скажу, – возбужденно проговорил Джилби. – Это вроде... – Возбуждение куда-то пропало, он теперь пристально смотрел на баррикаду. – Бля, старик! Ты все проспал. – Затем гордо добавил: – Я вспомнил жутко клевую штуку.

Старик азиат на инвалидной коляске не занимал Минголлу до тех пор, пока не исчез. Каждое утро, повернувшись спиной к их внутреннему двору, он сидел у своего огородика и возился с бумажными лентами. Но сегодня там никого не было, и горничная Сиренита сказала, что азиата увезли в больницу. Обескураженный, Минголла подошел к тому месту, где раньше стояла коляска, и с удивлением обнаружил, что огородик давным-давно высох, а значит, добросовестность азиата была на самом деле либо старческим маразмом, либо самовнушением. Но не это смущало Минголлу. Старик вообще-то интересный, хотелось с ним поговорить, однако все пошло по обычной колее: к каким-то людям тянешься, заводишь в воображении близкую дружбу, чего-то добиваешься и – словно это стремление ценно само по себе, а люди нужны лишь для того, чтобы создать порывам нечто вроде моральной поддержки, – ничего больше не делаешь. Так, например, получилось с Тулли. Минголла часто думал, что когда-нибудь они сойдутся поближе, но оба были слишком заняты, чтобы тратить друг на друга время: сам Минголла – не вполне искренними благими делами, а Тулли – Корасон; однако обоим хватало предчувствия дружбы, оба верили, что их крепко связывает пережитый опыт, и этого казалось достаточно. Минголле вдруг пришло в голову, что отец был прав насчет войны – так или иначе, она сделала из Минголлы человека. Он видел те сложности, о которых не подозревал раньше, понимал, что такое ответственность, и даже умел брать ее на себя. Беда в том, что человек из него получился так себе. Даже не средний. Злость и безразличие это только подтверждали.

Огородик был мал, примерно двенадцать на двенадцать футов, бледно-коричневая земля растрескалась в переплетении ломких помидорных лиан, ее покрывали комки сморщенных дынь и кожура сухих кабачков. Минголле захотелось ступить ногами на эту сухую землю, он скинул башмаки и перешагнул через остатки проволоки. Между пальцев поднялись клубы пыли, лианы вцепились в лодыжки, в подошвы вонзились камешки. Он стоял посередине огородика, смотрел на белый шар солнца, занавешенный серыми потрепанными облаками, и – как если бы остатки грядок были клочком ничейной полосы – видел с высоты все то сплетение исторических ветвей, которое и привело мир к этому самому мгновению: агрессивность, корыстолюбие и манипуляции «Юнайтед Фрут», неуклюжие жесты американских доброхотов, экспансию банков, их злобных марионеток, мощное и беспринципное расползание бизнеса. Это с одной стороны, а с другой – сотканная двумя кланами сложная паутина убийств и кровной мести, цепочка отравлений, которым позавидовали бы сами Борджиа, поножовщина, взрывы и похищения, вражда, что из века в век разыгрывала свою кровавую пьесу в богатых особняках, убогих деревушках и на полях сражений. И вот две лианы истории вцепляются друг в дружку, переплетаются, давят вокруг себя все живое и, разъедая землю, превращают ее в засохший огород, где не растет ничего, кроме стариковских фантазий.