Любимая… слово-то какое теплое. Родное. Произносишь его про себя, и кажется, будто руки материнские обнимают, а в плечах сразу такая сила угадывается, словно можешь небо с землей сровнять, лишь бы та, что заставляет сладко замирать сердце, оставалась рядом. Только как побороть удушающую робость, как сказать самой красивой на свете девушке, что давно ее любишь? Едва увидел первый раз – застенчивую, робкую, с тенью от опущенных ресниц на щеках, – так и потерял покой. И лишь она, ее улыбка, ее голос заставляют стискивать зубы, не давать воли постыдному страху перед Цитаделью, перед Ходящими, перед наставником. Помогают терпеть и отыскивать в душе такие силы, о каких и не подозревал никогда недавний рохля, заласканный маменькин сынок.

Как Тамиру хотелось просто побыть с Айлишей наедине! Не здесь, не среди этих нагромождений камня, а где-то там, где тихо, спокойно и не надо опасаться появления кого-то из креффов или старших выучеников. Хоть на один оборот вырваться из стен, что держат их хуже, чем острог! Сколько раз он пытался найти по углам вытоптанного двора хоть малый цветок, хоть куриную слепоту, хоть сурепку, хоть чистотел, чтобы порадовать девушку. Впусте.

Но зимой, в разгар месяца студенника, когда выпал запоздалый снег, Тамир не утерпел, потащил девок во двор, за конюшни, где не могли их заметить наставники и старшие послушники. Ох и накидались они снежками! Пока кто-то «заботливый» не донес креффу, что подопечный его, вместо урока, в снегу катается с девками. Кто это был? Теперь-то уж что гадать…

Досталось тогда Тамиру – надолго запомнит. Донатос сам его выдрал. А потом отвязал и приказал босиком, в одних портах, дважды обежать снаружи всю Цитадель. Когда ученик вернулся, истерзанная спина уже схватилась коркой кровяного льда, а в груди свистело. Однако едва наказанный вошел в ворота, крефф, ожидавший его появления, поинтересовался, усвоил ли дурень урок.

Парень на ногах-то уже держался из одного упрямства. И из того же упрямства, едва справляясь с дыханием, ответил, что не разумеет, чем забава зимняя так зловредна, что наставник шкуру спустить с него готов.

Зло сплюнув себе под ноги, крефф отвесил выученику обидную оплеуху и ответил:

– У обережника нет слабостей. Слабости смертельны. Потому не будет у тебя в жизни ни праздников, ни гулянок, а только долг перед людьми, который надо исполнить, потому что больше исполнять его некому. Между мертвыми и живыми только мы стоим. Так что станешь ты мертвяков отчитывать, пока другие баб на сеновалах тискают. А еще раз увижу, что вместо урока дурью маешься, при девках оголю и пороть буду уже по заднице. Поглядим, как тебе после этого с ними захочется время терять.

От этих слов у Тамира на душе стало так погано, что захотелось сбежать из ученичества куда угодно, хоть в Гнездо к Ходящим. Не ждал он для себя такой жизни – без радости и веселья. Да и разве жизнь это – каждый день упокаивать мертвых, ножи метать, мази нашептывать да обновлять обереги? Не верилось парню, что нет у колдунов ни дня радости. Да и кому захочется бобылем бесприютным топтать дороги? У каждого человека должен быть дом, где его ждут. По дурости он брякнул это и своему наставнику.

Донатос рассмеялся. Впервые – искренне. Потом покачал головой и сказал, что не бывает у Осененных семей. Не позволено им и домов иметь, потому как оседлый обережник – не воин, не колдун, не целитель. Семья для него будет дороже чужих треб, а паче того – приманка для Ходящих.

После этого крефф ушел, оставив ученика заходиться кашлем на морозе. На счастье Тамира, пока он надсадно перхал на весь двор, откуда-то со стороны дровяника появилась Нурлиса.

Старая шла, переваливаясь на кривых ногах, тащила с собой порожнее ведро и на чем свет костерила лютую стужу. Завидев шатающегося под ветром полуголого парня, бабка напустилась на него, потрясая сухим кулаком:

– Совсем вы все тут очумели, оглоеды клятые! В одних портках по морозу бегать? Ах вы, захребетники неблагодарные! Как щи хлебать да мясо жрать – вы тут как тут, а как уму-разуму набираться, так нет вас! Уже и голыми по снегу кататься готовы, лишь бы хворать, а не учиться. У-у-у! А ну, пошел! Я тебя быстро к Майрико сведу, завтра уже будешь опять за свитками своими горбиться. Ишь, чего удумал!

И, подгоняя парня пустым ведром, сварливая бабка погнала его в Башню целителей. Тамир брел, отстраненно слушая брюзжание карги, но в душе был несказанно ей благодарен. Донатос, конечно, не запрещал ему идти к целителям, вот только и разрешения ведь не давал. А теперь, даже если и взъестся, всегда можно сказать, что к лекарям его отправила Нурлиса.

С вздорной бабкой не связывались даже креффы. Она жила при Цитадели так давно, что стала уже неотъемлемой ее частью, как брехливый деревенский пес, про которого никто не знает, сколько ему лет и откуда он взялся.

Нурлиса безраздельно властвовала в казематах крепости, где делала разную грязную работу и следила за мыльнями. Но иногда она, как сегодня, выбиралась на божий свет, чтобы по пути откостерить кого-нибудь из первых встречных. И кем этот встречный окажется, ей было наплевать.

Говаривали, будто один раз даже Нэду перепало. И ничего, смиренно выслушал и дальше пошел. Ибо каждый знал: встретить старуху для ушей не к добру, наслушаешься про себя… Но и отмахнуться от вредной нельзя – будет следом идти и брехать, пока не осипнет. Так что даже креффы старались отмалчиваться.

Однако ныне бабка появилась как нельзя к сроку.

Позже Тамир пытался вспомнить, как брел к Башне целителей, но не смог. Боль, усталость, озноб, страшное откровение относительно собственной будущности сделали свое дело. Все перепуталось, смешалось, стало каким-то смазанным, смутным. На входе он, видимо, споткнулся, упал и подняться уже не смог, потому что ноги не держали.

Кто-то сильный тащил его вверх по лестнице, а сзади бубнила старуха, рассказывая этому кому-то, какой он «дурень малахольный, еле ноги переставляет, и что же они тут все над ней вздумали изгаляться, заставляют ходить туда-сюда, как молодую, лоси сохатые»…

Едва не оборот выхаживал ученика Донатоса одноглазый крефф. Тамир не знал его имени, но из слов бабки понял, что зовут целителя Ихтор. Правда, Нурлиса не преминула упомянуть, что он «беззаконнорожденный кровосос, произведенный на свет упырихой, коновал и бестолочь». Но именно Ихтор, беззлобно посмеивающийся над брюзжанием бабки, избавил Тамира от лихорадки и поправил иссеченную спину.

Много, очень много раз за ту долгую студеную зиму приходилось Тамиру туго, и еще не раз случалось ему быть поротым. Донатос спуску не давал, чего уж там. Случалось, после этого лечили его истерзанную спину, как умели, Айлиша с Лесаной, меняя тряпицы с отварами да обмазывая вонючими притирками.

А ведь потом еще отказывались, глупые, от его помощи в грамоте и счете! Смешные. Не понимали, что он только рад был отплатить им этакой малостью за доброту. Да, эти девушки стали для него самыми близкими людьми в Цитадели. Вот только одну юноша любил как сестру, а вторую… Вторую хотел зацеловать всю – от бровей, похожих на крылья ласточки, до пальцев маленьких ног, которые, он знал, вечно зябли.

Невыносимо горько было Тамиру видеть, как надрывалась в учении у Клесха Лесана. Ни единого доброго слова не говорил ей наставник, иначе как дурищей не звал, а уроки такие давал, что и парню не стыдно было бы пощады запросить. Мыслимое ли дело, чтобы девка в любую погоду по ратному двору бегала да прыгала, как коза, через ямы, утыканные острыми кольями, или ножи метала, или в рукопашной с другими выучами по земле каталась?

Грешно говорить, но радовался тогда Тамир, что его-то голубку ненаглядную наставница так не мучает. Не грубеют руки от меча, не проваливаются глаза от усталости. Да и наука девушке только в радость была – сияла она, как росинка на солнце.

Стыдно вспомнить, но ведь ночь, когда он и Айлиша сидели, не смыкая глаз, над высеченной Лесаной, стала для юноши самой счастливой. Потому что провели они эту ночь только вдвоем, разговаривая, чтобы не уснуть, подбадривая друг друга, меняя тряпицы с припарками. И, казалось, не было в этом мире никого, кроме их двоих да резких порывов ветра за окном. Вспоминать об этом было стыдно. Потому что не должна чужая боль приносить радости, но… так уж получилось. Оттого глодала совесть, до трухи перемалывая парня.