— Ну, я думаю… нет, не знаю. — Он снова взглянул на меня, пытаясь угадать, какого ответа я жду. Потом смущенно заговорил, видя, что я ему не помогаю: — Что ж, если ты сначала говоришь, что белое это белое, а потом — что оно голубое…
— То такой писатель сам не верит тому, что пишет, так? Я знал, что ты это скажешь. Но ты ошибаешься на все сто процентов. Такой писатель умеет верить всему, о чем пишет. Конечно, белое бывает белым. Но подумай: если взглянуть на материю через микроскоп, что мы увидим? Всего лишь частицы, которые уже не частицы, а точки с неясными свойствами. Другими словами — это область, где уже нет фактов и нет правил, которые мы установили для этих фактов.
Теперь давай двинемся в противоположном направлении, в космос, туда, куда только может проникнуть сильнейший телескоп. И что же мы увидим? Да то же самое! Область возможного и вероятного, область догадок и не больше.
У нас было бы для этого оправдание, если б мы думали, что все линейки сделаны из резины, а рулетка из макарон. Но мы знаем, что это не так. Почему же мы считаем, что там, наверху, все смутно, внизу все расплывчато, а у нас здесь, посередине, все выверено и точно, чисто и проверено? Я утверждаю, что «ничто» не является «чем-то», что «ничто» не докажешь «ничем», что «ничто» не вытекает из «чего-то». Более того: реальное — не реально, а идея, что мы живем в аккуратной начинке некоего бутерброда, — абсурд.
Но не можем же мы, не веря в реальность, ходить на работу, аккуратно получать зарплату и как-то жить. Остается одно: верить всему, что увидишь, услышишь, и особенно тому, о чем думаешь.
Генри заикнулся:
— Но я…
— Заткнись. Дело в том, что вера — это вещь особая. Знания помогают верить, и в то же время вера живет только рядом с невежеством. Для меня аксиома, что только полная, самая полная информация о данном предмете может развеять веру в него. И что только пустоты между ступенями логической лестницы дают возможность проникнуть невежеству, которое мы называем «интуицией» и без которого мысль никуда не движется. Итак, мы вернулись к тому, с чего начали: не специализируясь ни в чем, я оберегаю свое невежество и поэтому могу поверить во что угодно. Вывод: жизнь — это удовольствие, и я черпаю его полной ложкой.
Генри широко улыбнулся и покачал головой в знак восхищения.
— Я рад, если это так. — Рад, что ты счастлив.
— Не знаю. — На мгновение он закрыл глаза, потом повторил: — Не знаю. Можно… выйти?
— Но я не кончил разговор, мой мальчик, я только начал подбираться к теме.
Генри с тоской посмотрел на дверь и еле слышно вздохнул. Потом опять улыбнулся:
— Я просто хочу… ты понимаешь?
— Ясно. Использованное пиво сдают вон там — вниз по лестнице. — Поднявшись, я пропустил его. Я знал, что улизнуть из кафе он может, только миновав меня.
Почему я не хотел, чтобы он улизнул?
Потому что рядом с ним мне всегда было хорошо. У Генри есть черта, которую можно назвать «эффектом изумления»: даже если прочесть в его присутствии алфавит от «а» до «я», клянусь Богом, он будет изумлен. Это очень забавно. Впрочем, теории, которые я ему тут наплел, изумили бы кого угодно.
Именно тогда я и решил ему рассказать об убийствах.
Однако в этот миг комната покачнулась, и я вцепился в край стола, чтобы поставить ее на место. Это было мне знакомо: нужно срочно что-нибудь съесть, прежде чем снова залить в себя горючее.
Но тут я почувствовал, вернее, услышал какую- то суету. Генри, старый дурак, стоял рядом с плачущей девушкой. Когда она взглянула на него, лицо ее исказилось, она вскочила и так съездила ему по физиономии, что он покачнулся. Не успел я опомниться, как она выбежала из кафе, а Генри остался стоять, потирая щеку и улыбаясь.
— Генри!
Повернувшись ко мне, он снова посмотрел на дверь, потом приковылял к нашему столику.
— Сказал бы мне, что хотел приволокнуться, — возмутился я, — я бы тебя предупредил: она сейчас в «дауне».
— Ты не понял. Я просто спросил, не могу ли чем- нибудь помочь. Она как будто не расслышала, я спросил снова. А она пришла в ярость и огрела меня. Вот и все.
Я рассмеялся.
— Может, ты и помог: ей сейчас лучше взбеситься, чем сидеть вот так, терзая себе душу. Но все же, почему ты решил, что можешь с ней столковаться?
Он опять расплылся в улыбке:
— Я же сказал, что не хотел ничего такого, только пытался помочь. — И добавил, словно в этом была суть. — Она же плакала.
— А тебе какая выгода?
Он промолчал.
— Я так и знал! — я хлопнул его по плечу. — Тебя нужно переделать. Вот с этого и начнем. Мы избавим тебя от чересчур широких рубах и слишком узких взглядов. Мы узнаем, что тебе в самом деле нужно, и научим этого добиваться.
— Но я не… Серьезно, я…
— Заткнись. Элементарная истина, которую ты будешь учить до посинения, такова: не делай ничего просто так. Всегда спрашивай: «А мне какая выгода?» И не вздумай ударить палец о палец до тех пор, пока не услышишь: «Больша-а-я!» Сти- и-ив! Тогда у тебя в кармане новенького костюма всегда будет новенький бумажник, и никто, ни одна девица не посмеет съездить тебя по роже в таком гнусном кабаке, как этот.
Собственно, заведение Молсона — совсем не «гнусный кабак», но как раз в это время подошел Стив, и я хотел, чтобы он это услышал. Я заплатил, а сдачу оставил ему. Я даю на чай, немного, пенсов двадцать. А он не догадывается, что если сопоставить счета и чаевые, то последние составят как раз девять процентов — за обслуживание. В один прекрасный день он или сам додумается до этого, или я ему скажу, и это будет забавно. А секрет всего забавного в том, что надо учитывать мелочи.
На улице Генри остановился и стал переминаться с ноги на ногу.
— Ну что ж, до свидания.
— Никакого «до свидания», мы идем ко мне.
— Нет, — сказал он, — не могу. Мне придется…
— Что «придется»? Пойми, Генри, тебе надо помочь, хоть сам ты об этом не знаешь. И я помогу, хочешь ты того или нет. Я разве не сказал, что мы тебя сломаем и построим заново?
Он дернулся вправо, потом влево.
— Я не могу отнимать у тебя время. Пойду домой, и все.
Я понял, что если мне не удастся его переубедить, то останется одно: нести его на руках. Я мог бы это сделать, но мне не хотелось: всегда есть способ увернуться от тяжелой работы.
— Генри, — начал я и замолчал.
Он ждал, и не то чтобы нервничал, но ощущал некоторое беспокойство.
Типы вроде Генри не дерутся, не убегают, с ними можно делать все, что угодно. Но надо думать. Думать над тем, что бы такое сказать, самое правильное. Я придумал.
— Генри, — сказал я как-то по-настоящему мягко, искренне, и эта перемена поразила его больше, чем если бы я заорал. — У меня страшная беда, и ты единственный человек в мире, которому я могу довериться.
— Черт возьми. — Он подошел поближе и в сгущающихся сумерках взглянул мне прямо в глаза. — Почему ты сразу не сказал?
У каждого человека, если поковыряться в его душе, спрятан такой болтик. Остается только нащупать его. Сдерживая смех, я отвернулся и вздохнул.
— Это долго рассказывать… Не буду морочить тебе голову. Может, лучше…
— О, нет! Я пойду с тобой.
— Ты настоящий друг, — прошептал я и громко сглотнул слюну, как бы от волнения.
Мы подошли к парку. Я брел медленно, держа дистанцию, как на похоронах, а Генри семенил рядом, то и дело тревожно заглядывая мне в лицо.
— Это насчет той девушки? — спросил он.
— Нет. Она здесь ни при чем.
— А ее муж… Что с ним случилось?
— То же, что с бараном, который попер на овцу, да промахнулся, — я толкнул его локтем. — Понял? Короче, он ухнул в пропасть. — Мы как раз шли под фонарем, и я видел его лицо. — Послушай, однажды из-за этой улыбочки голова твоя расколется, как орех. Зачем ты все время демонстрируешь свои зубы?
— Что «почему»?
— Ее муж… в пропасть?
— А-а. Она вроде с кем-то переспала, а когда сказала мужу, он и навернулся. Знаешь, есть люди, принимающие вещи всерьез… Вот мы и дома. — Я пропустил его вперед, мы прошли по дорожке, потом через вертящуюся дверь. В лифте он уставился на стены, отделанные деревом.