Она посмотрела на него, встретилась с ним взглядом и отвернулась.

— Но не такие уж мы и хрупкие, — продолжал он, потом добавил, словно пояснил — Не такие уж уязвимые.

Они вновь встретились взглядами, и на этот раз отвернулся Джон, а улыбнулась Кэтрин.

Если бы она и не догадывалась о том, что влюблена, то рано или поздно сообразила бы, как обстоят дела, хотя бы по тому, как изменилось ее отношение к Гриаулю. Она как бы видела все в новом свете. К ней возвратилось давнее восхищение размерами и чудесами Гриауля, и она с удовольствием открывала тайны дракона Джону, показывала ему ласточек, которые никогда не взмывали в небо, сверкающее драконье сердце, пещерку, где рос призрачный виноград (и откуда она поспешила удалиться), и крохотную полость у самого сердца, освещенный не золотистой кровью Гриауля, а тысячами белых паучков-светляков, что сновали по ее потолку, образуя на нем своего рода созвездия. Именно в той полости они впервые поцеловались. Кэтрин поначалу целиком отдалась охватившему ее восторгу, но потом вырвалась из объятий Джона, ошеломленная чувствами, которые внезапно нахлынули на нее, знакомыми и давно позабытыми, обескураженная тем, как быстро ее фантазии слились с действительностью. Она выбежала из полости, предоставив Джону, который все еще прихрамывал, добираться домой самому.

Остаток того дня она избегала его и сидела, поджав колени, на лоскуте персикового шелка у отверстия посредине пещеры, в которой располагалась колония, а вокруг мельтешили одетые в роскошные лохмотья филии. Некоторые из них угадали настроение Кэтрин и теперь толпились рядом с ней, изредка прикасаясь к ее одежде. Они издавали скулящие звуки, которые на их языке выражали сочувствие. Собачьи лица филиев были грустными, и, словно заразившись их печалью, Кэтрин заплакала. Она оплакивала свою неспособность совладать с любовью, всю свою безрадостную жизнь, дни, недели, месяцы и годы, проведенные в теле дракона; и в то же время чувствовала, что ее тоска— это тоска Гриауля, обреченного на вечную неподвижность. При мысли о том, что дракон, подобно ей, страдает от безысходности, слезы Кэтрин высохли сами собой. Она никогда раньше не воспринимала Гриауля как существо, которое заслуживает сострадания, да и сейчас не стала относиться к нему иначе, но подумав о том, в какой паутине волшебства он запутался, девушка устыдилась своих слез.

Она осознала вдруг, что плакать можно по любому, даже самому счастливому, поводу, если видишь мир не таким, какой он есть; но когда ты различаешь все многоцветие тонов и оттенков, то, понимая, что всякий человеческий поступок может обернуться бедой, хватаешься за первую подвернувшуюся возможность действовать, сколь бы нереальной она ни казалась. Так и поступил Гриауль, который, будучи обездвиженным, сумел найти способ воспользоваться своей силой. Это сравнение себя с Гриаулем рассмешило Кэтрин. Стоявшие поблизости филии тоже расхохотались. Один из них, самец с клочьями седых волос на голове, придвинулся к девушке.

— Кэтрин щас веселить с мы, — проговорил он, крутя пальцами пуговицу своего грязного расшитого серебром камзола. — Хнычь уже нет.

— Нет, — сказала она. — Хныкать я больше не буду.

На другом краю отверстия обнимались множество раздетых догола филиев, мужчины натыкались на мужчин, приходили в раздражение, колошматили друг друга, но тут же успокаивались, едва им попадались самки. Раньше Кэтрин наверняка бы возмутилась, но то было раньше. С точки зрения стороннего наблюдателя обычаи филиев не вызывали ничего, кроме отвращения. Кэтрин жила вместе с ними и наконец-то приняла это как данность. Она поднялась и направилась к ближайшей корзине. Старик последовал за ней, чинно расправляя на ходу отвороты камзола; он как будто назначил себя глашатаем и объявлял всем встречным:

— Хнычь уже нет! Хнычь уже нет!

Подъем в корзине походил на перемещение от одной театральной сцены к другой, причем на каждой разыгрывалась, похоже, та же самая пьеса: бледнокожие существа валялись на шелковых подстилках и забавлялись драгоценными безделушками. Кэтрин подумала, что, если не обращать внимания на вонь и атмосферу обветшания, можно представить, будто находишься в каком-нибудь экзотическом королевстве. Прежде ее поражали размеры колонии и свойственная ей гротескность, а сейчас сюда добавилось богатство. Интересно, мелькнула у девушки мысль, у филиев просто не было возможности раздобыть другую одежду, или тут опять вмешался Гриауль и по странной прихоти облачил отребье рода человеческого в наряды королей и придворных? На душе у Кэтрин было легко, но когда корзина почти достигла того уровня, где помещалось ее жилище, она заволновалась. Сколько лет прошло с тех пор, как она была с мужчиной! Быть может, она не сумеет его удовлетворить…

Она привязала корзину к специальному крюку, выбралась на помост, глубоко вздохнула, проскользнула в дверь между занавесок и плотно задернула их за собой. Джон спал, укутавшись до подбородка в меха. В полумраке, который царил в комнате, его лицо, покрытое отросшей за несколько дней щетиной, приобрело выражение необычной умиротворенности, какая присуща, разве что, погруженному в молитву святому. Она решила было не будить его, но сообразила, что это — проявление нервозности, а никак не участия. Нужно было как-то преодолеть ее, справиться с нею как можно быстрее. Кэтрин разделась и встала над Джоном, чувствуя себя так, будто сняла гораздо больше, чем просто одежду. Потом она скользнула под мех и прижалась к Джону. Он пошевелился, но не проснулся, и она обрадовалась, ибо мысль, что она придет к нему как бы во сне, доставила ей необъяснимое наслаждение. Но вот ресницы Джона дрогнули, он открыл глаза и изумленно уставился на нее. Его кожа в полумраке отливала золотом.

— Кэтрин, — выдохнул он, и она коротко рассмеялась, потому что ее имя прозвучало в его устах как заклинание.

Его голос отдалился и умолк, и воздух словно затвердел и приподнял Кэтрин над полом. Их окружал свет, странное сияние, от которого не исходило ни толики тепла. Она слышала свои слова: она называла Джона по имени, говорила ему, какой он хороший, как ей с ним приятно и прочее, и прочее, — слова, похожие на те, которые звучат во сне, где звуки гораздо важнее смысла. И вновь на нее накатила волна, и на этот раз она не стала убегать, а рванулась навстречу подступающему валу.

— Любовь глупа, — сказал Джон однажды, несколько месяцев спустя. Они сидели в полости, где помещалось сердце дракона, и следили за игрой золотистого света и причудливых теней. — Я чувствую себя паршивым студентишкой, который размышляет о том, каких наделает добрых дел. Накормит голодных, исцелит страждущих! — Он фыркнул. — Как будто я только что проснулся и обнаружил, что в мире полным-полно неурядиц, а поскольку я люблю и любим, мне хочется, чтобы все вокруг тоже были счастливы. Но приходится торчать…

— Порой я испытываю то же самое, — перебила она, удивленная его вспышкой. — Может, любовь и глупа, но она дарит счастье.

— … торчать тут, — продолжал он, — не имея возможности помочь себе, не говоря уже о том, чтобы спасти мир. А что касается счастья, оно не вечно… по крайней мере, здесь.

— Наше длится уже полгода, — возразила Кэтрин. — А если оно не устоит здесь, с какой стати ему сохраниться в другом месте?

Джон подтянул колени к подбородку и потер лодыжку.

— Что с тобой случилось? Когда я попал сюда, ты только о бегстве и рассуждала, уверяла, что готова отдать что угодно, лишь бы выбраться отсюда. А теперь, похоже, тебе все равно?

Она поглядела на него, заранее зная, чем кончится разговор.

— Да, я рвалась на волю. Твое появление окрасило мою жизнь, но это вовсе не означает, что я примирилась с жизнью здесь. Просто сейчас мысль о существовании внутри дракона не приводит меня в отчаяние.

— А меня приводит! — Внезапно он поник головой. — Прости, Кэтрин, — выдавил он, все еще потирая лодыжку. Нога что-то снова разболелась, ну и настроение, понятно, паршивое. — Он исподлобья взглянул на нее. — Та штука у тебя с собой?