— Я смотрю, тебе все-таки подарили пейнтбокс на Рождество, — сказала я.

— Да. Полный улет! А тебе купили ту программу для оркестра?

Это было так давно, что я уже и забыла о ней. Я кивнула. Мы долго шли молча, затем он тихо сказал:

— Как жаль, что мы не можем быть вместе.

Меня пробил озноб.

— Насколько я понимаю, это невозможно, — промямлила я, чуть прибавляя шагу.

Задумавшись на миг, Роберт печально кивнул:

— Да, наверное, ты права.

У меня возникла одна мысль.

— Скажи, ты видишь… их? — спросила я. — Других?

Он озадаченно уставился на меня.

— Других?

Значит, не видит. Этого и следовало ожидать.

— Ладно, проехали, — сказала я. — Еще увидимся.

Я свернула, но он потянулся ко мне, точно желая взять меня за руку! Несомненно, ему бы это не удалось, но проверять свое предположение я не стала: отпрянула, сунула руку в карман, прежде чем он прикоснулся — или не прикоснулся — к ней.

Роберт обиженно насупился.

— Неужели ты не можешь задержаться?

Его взгляд, его интонация… что-то в них меня беспокоило. Внезапно возникло чувство, будто мы с ним занимаемся чем-то противоестественным.

— П-п-прости, — проговорила я и, повернувшись, бросилась бежать. Он не стал догонять меня. Просто провожал меня взглядом — как мне показалось, целую вечность. Я шла и шла, не поднимая головы. А когда все-таки оглянулась, Роберт исчез, точно его сдуло ветром. Может, так оно и случилось.

— Почему меня они видят, а друг друга — нет?

К тому времени мои беседы с доктором Кэррол больше напоминали уроки физики, чем сеансы психотерапии; мы обсуждали содержание научно-популярных книг, которые она давала мне читать. Исследования продвигались, и теперь моя наставница могла более полно отвечать на вопросы.

— Потому что ты наблюдатель, — пояснила она. — А они воплощают в себе всего лишь другие твои траектории. У вас общая амплитуда вероятности — ты реальна и они реальны. Но они реальны лишь в потенциале. — Задумавшись на миг, она добавила: — Вообще-то некоторые из них способны видеть друг друга — к примеру, те, кто был в твоей палате в больнице, кто «откололся» от тебя совсем недавно.

— Для ненастоящего мальчика Роберт кажется ужас каким реальным.

Доктор Кэррол встала. Налила себе кофе.

— Дело в том, что некоторые отголоски потенциально более реальны, чем другие. Очевидно, был момент, когда твои родители всерьез подумывали о сыне с художественными способностями. Чем выше была вероятность рождения данного конкретного отголоска, тем более реальным он тебе теперь кажется.

Я тряхнула головой:

— Когда я все это прочла, мне показалось, что отголоски должны быть у всех на свете.

— Видимо, так оно и есть, — согласилась она. — Как знать, возможно, каждый человек на Земле представляет собой узел бесконечного числа вероятностей, и самые возможные из этих линий порождают феномен отголосков. Особенно в наше время — за счет успехов генной инженерии. Тридцать лет назад при зачатии возникало лишь ограниченное количество генетических комбинаций; теперь их миллиарды.

— Но почему же я свои отголоски вижу, а вы свои — нет?

Доктор Кэррол со вздохом вернулась за свой стол.

— Иногда, — проговорила она с усмешкой, — мне кажется, что гипотез и теорий у нас больше, чем у тебя отголосков. Келер проводит любопытное сравнение. Зиготы растут путем клеточной пролиферации: из одной клетки получаются две, из двух — четыре, а также дифференцировки, то есть одни клетки образуют нервную ткань, другие развиваются как мышечные, и так далее… Как предполагают теоретики, амплитуда вероятности эволюционирует сходным образом — одна волна расщепляется надвое, другая дифференцируется от первой на квантовом уровне, порождая ряд квантовых «призраков». Возможно, ты помнишь, что принцип разветвления квантов сходен с механизмом «памяти тела», который проявляется на клеточном уровне. Возможно, процесс геноусовершенствования вызывает в мозгу структурные изменения, они-то и позволяют тебе видеть отголоски.

— Другими словами, — парировала я, — вы не знаете.

Она пожала плечами:

— Сейчас мы знаем больше, чем в тот день, когда ты впервые пришла к нам. Но прошло всего лишь несколько лет. Вполне возможно, что проблема будет решена следующим поколением ученых, после того, как будет накоплено достаточное количество материала путем — я прошу прощения — патологоанатомических исследований.

Я вообразила свое тело лежащим на лабораторном столе с расколотым, как кокосовый орех, черепом, увидела ученых, изучающих мои извилины, точно гадалка чашку с кофейной гущей. Эта картина преследовала меня несколько дней. Худшей чертой моих способностей было то обстоятельство, что они постоянно и отчетливо напоминали о моем противоестественном происхождении. Кроме музыкального таланта, у меня ничего на свете не было, и я держалась за свой дар, как за спасательный круг, но порой задумывалась, можно ли считать этот тщательно спланированный и сконструированный талант подлинным. Я пыталась не зацикливаться на подобных мыслях, но не всегда это удавалось. Периодически я впадала в депрессию — всякий раз в самый неудачный момент.

Я перешла в выпускной класс. Пора было задумываться о дальнейшей жизни, и я решила поступать в Джиллиард-скул. В марте родители, я и профессор Лейэнгэн отправились в Нью-Йорк. Для экзамена я выбрала «Этюд ми-мажор» Шопена, прелюдию и фугу из «Хорошо темперированного клавира» Баха, «Фортепианную сонату» Эллиота Картера и любимый с детских лет «Концерт ре-минор» Марчелло. Последнее произведение, написанное автором для гобоя с оркестром, я исполняла в переложении для фортепиано, но все равно требовалось, чтобы кто-то сыграл за оркестр (в Джиллиард-скул лишь недавно разрешили исполнять на экзаменах концерты, но компьютерный аккомпанемент по-прежнему оставался под запретом), и профессор Лэйэнгэн любезно согласился сделать это на втором рояле. Пока поезд мчался к Нью-Йорку я испытывала волнение, радостное предвкушение, страх. Но войдя в аудиторию и оказавшись перед жюри, я вдруг разуверилась в себе. Мне чудилось, будто все они смотрят на меня многозначительно, словно все обо мне знают, словно на лбу у меня четкое клеймо «Мошенница» или «Трансгенный мутант» — хотя я и убеждала себя, что в Джиллиард-скул наверняка предостаточно мне подобных. У рояля я долго ерзала на табурете, пытаясь побороть смущение и страх, боясь встретиться взглядом с экзаменаторами… пока профессор Лэйэнгэн не поторопил меня, громко откашлявшись. Оттягивать казнь было бы еще ужаснее, и, закусив губу, я начала «Этюд». Как только мои руки коснулись клавиш, все опасения, слава Богу, испарились. Я перестала чувствовать себя мошенницей с подправленными генами. Более того, я вообще перестала быть Кэти Брэннон: я превратилась в инструмент, которым распоряжалась музыка, в орудие, позволяющее вновь зазвучать мелодии, написанной два столетия назад.

После Шопена я исполнила Баха, а затем «Сонату» Картера с ее сложнейшим контрапунктом; наконец, профессор Лэйэнгэн сел за второй рояль, и вместе мы начали играть концерт. Все предыдущие пьесы я исполнила, как сама чувствовала, вполне сносно, но к сочинению Марчелло у меня было особое отношение. Лишь в тот день, на экзамене, я впервые начала постигать, чем именно оно меня пленило. Играя первую часть — увлекательное, красноречивое, летящее напропалую анданте, — я услышала в ней щедрые обещания и нетерпеливость юности: свои надежды, возложенные на меня ожидания родителей… Я перешла ко второй части, и атмосфера отптимистичного ожидания сменилась медленными, повисающими в воздухе звуками адажио, одновременно лиричными и печальными — совсем как неожиданные повороты моей судьбы, и в хроматических аккордах мне чудились громкие крики призраков, «отголосков». Но вот и третья часть — престо: возврат к стремительному темпу начала, и точно груз падает с души, и сама мелодика обещает спокойное, упорядоченное существование. Неудивительно, что я обожала этот концерт — ведь я по нему жила.