Взбираясь на противоположный крутой берег, Шон обнаружила цветок.

Он был очень маленьким, на толстом черном стебле, пробившемся между двух камней. Ночью она бы его не заметила, но ее правая палка сдвинула камень, он со стуком покатился под обрыв, она посмотрела туда и увидела цветок.

Он так ее поразил, что она взяла обе палки в одну руку, а другой порылась под слоями одежды, решившись рискнуть. Спичка ярко вспыхнула на одно мгновение, но и его оказалось достаточно, чтобы увидеть.

Цветок, крохотный-прекрохотный, с четырьмя голубыми лепестками, такими же бледно-голубыми, какими стали губы у Лейна, когда он умер. Цветок здесь, живой, растущий на восьмом году глубокозимья, когда весь мир был мертв.

Ей никто не поверит, подумала Шон. Вот разве отнести правду в Каринхолл. Она сняла лыжи и попыталась сорвать цветок. Попытка оказалась тщетной — такой же тщетной, Как попытка похоронить Лейна. Стебель был крепче проволоки. Несколько минут она стараясь его сломать и сдерживала слезы, убеждаясь, что у нее ничего не получится. Крег назовет ее лгуньей, выдумщицей и еще по-всякому, как он привык ее называть.

Все-таки она не заплакала, а оставила цветок и поднялась на верх обрыва. Там она остановилась.

Перед ней, простираясь на многие метры, раскинулось широкое поле. Кое-где громоздились сугробы, а между ними были только каменные плиты, открытые ветру и холоду. В центре поля высилось здание, каких Шон еще никогда не видела — огромная пухлая капля на трех черных ногах, в звездном свете. Оно было точно зверь, присевший на задние лапы. Ноги, покрытые льдом в суставах подогнуты, напряжены, словно зверь собрался прыгнуть прямо в небо. И ноги, и пухлая капля были увиты цветами.

Цветы и тут, и там, и повсюду. Как обнаружила Шон, едва отвела взгляд от круглого здания; Они поднимались поодиночке и группами из каждой трещинки в плитах поля среди снега и льда, создавая темные островки в чистой белой неподвижности глубокозимья.

Шон прошла между ними к зданию, остановилась у ближней ноги и протянула руку в перчатке потрогать удивительный сустав. Это был сплошной металл — металл, и лед, и цветы, как и само здание. Возле каждой ноги плиты растрескались на тысячи кусков, словно разбитые неимоверным ударом, и из трещин тянулись лозы — черные извивающиеся лозы — покрывая выпуклости здания, точно паутина летнего ткача. Из черных стеблей вырывались цветы, и теперь, вблизи, Шон увидела, что они совсем не похожи на цветочки у реки. Они играли разными красками, а величиной некоторые были с ее голову. В своем бешеном изобилии они как будто не замечали, что распустились в глубокозимье когда им полагалось быть черными и мертвыми.

Она пошла вокруг здания, ища вход, как вдруг со стороны дальней холмистой гряды донеслось похлопывание.

На фоне снега мелькнула узкая тень и словно пропала. Шон, вся дрожа, быстро отступила к ближней ноге, прижалась к ней спиной и бросила тюк наземь. В левой руке она сжала меч Лейна, в правой — свой длинный нож. Она стояла так и кляла себя за эту спичку, глупую, глупую спичку — и вслушивалась в хлоп-хлоп-хлоп смерти на когтистых лапах.

Так темно! У нее дрогнула рука, и в тот же самый миг на нее сбоку бросился сгусток мрака. Она встретила его ударом длинного ножа, но рассекла только кожистую оболочку. Вампир испустил торжествующий визг; Шон была опрокинута на плиту, и почувствовала, что истекает кровью. На ее грудь навалилась тяжесть, что-то черное, кожистое легло ей на глаза. Она попыталась ударить его ножом и только тут сообразила, что ножа у нее больше нет. Она закричала.

Тут же закричал вампир, голова Шон раскололась от боли, глаза ей залила кровь, она захлебывалась кровью — кровью, и кровь, и кровь… и ничего больше.

Голубизна, одна голубизна, туманная колышущаяся голубизна. Бледная голубизна, танцующая, танцующая, как призрачный свет, мелькнувший в небе. Мягкая голубизна, как цветочек, немыслимый цветочек у реки. Холодная голубизна, как глаза черного Возницы Ледяной Повозки, как губы Лейна, когда Шон в последний раз поцеловала их. Голубизна, голубизна… она двигалась, не замирая ни на миг. Все было туманным, ненастоящим. Только голубизна. Долгое время ничего, кроме голубизны.

Потом музыка. Но туманная музыка, каким-то образом голубая музыка, странная, звонкая, ускользающая. Очень печальная, полная одиночества, чуть сладострастная. Колыбельная, вроде той, которую напевала старуха Тесенья, когда Шон была совсем маленькой — еще до того, как она совсем ослабела, поддалась болезни, и Крег изгнал ее умирать. Шон так давно не слышала подобных песен. Она знала только музыку, которую Крег извлекал из своей арфы, а Риис из своей гитары. Она чувствовала, что блаженно успокаивается, расслабляется, и тело ее превращается в воду, ленивую воду, хотя было глубокозимье, и превратиться ей следовало в лед.

К ней начали прикасаться мягкие руки — поднимать ее голову, снимать личную маску, так что голубое тепло овеяло щеки, а потом они начали скользить все ниже, ниже, развязывая ее одежды, снимая с нее меха, и ткани, и кожи. Сдернут пояс, сдернута куртка, сдернуты меховые штаны. По ее коже бежали мурашки. Она плавала, плавала в голубизне. Все было теплым, таким теплым! А руки порхали туда и сюда, и были они ласковыми, как когда-то старая матушка Тесенья, как иногда ее сестра Лейла, как Девин. Как Лейн, подумала она, и эта мысль была приятной, утешительной и возбуждающей в одно и тоже время, и Шон задержала ее. Она с Лейном, в безопасности. Ей тепло и… и она вспомнила его лицо, голубизну его губ, лед в бороде, где замерзло его дыхание, черты лица, как изломанная маска, потому что боль сожгла его. Она вспомнила, и вдруг начала тонуть в голубизне, захлебываться в голубизне, вырываться и кричать.

Руки приподняли ее, и чужой голос произнес что-то тихое, баюкающее на языке, который она не поняла. К ее губам прижался край чашки. Шон открыла рот, чтобы закричать, но вместо этого начала пить. Что-то горячее, сладкое, душистое, с пряностями — и знакомыми ей, и совсем неизвестными. Чай, подумала она, ее руки взяли чашку из других рук, и она продолжала пить жадными глотками.

Она находилась в почти темной комнатке, полусидела на ложе из подушек; а рядом лежала ее сложенная одежда, и в воздухе плавал голубой туман от горящей палочки. Перед ней на коленях стояла женщина в ярких полосках многоцветных тканей; серые глаза спокойно смотрели на нее из-под гривы самых густых, самых буйных волос, какие только доводилось видеть Шон.

— Ты… кто… — сказала Шон.

Женщина погладила ее лоб бледной мягкой рукой.

— Карин, — произнесла она внятно.

Шон медленно кивнула, стараясь понять, кто эта женщина, и откуда она знает про семью.

— Каринхолл, — сказала женщина, и в глазах ее появилась улыбка, но печальная. — Лин, и Эрис, и Кейф. Я помню их, девочка. Бет — Голос Карина. Какой суровой она была! И Кейя, и Дейл, и Шон.

— Шон? Я Шон. Это я. Но Голос Карина — Крег.

Женщина чуть-чуть улыбнулась. Она все гладила, гладила Шон, лоб Шон. Кожа ее ладони была очень мягкой. Шон никогда еще не ощущала такого нежного прикосновения.

— Шон, моя возлюбленная, — сказала женщина. — Каждый десятый год, на Сборе.

Шон недоуменно заморгала. К ней вернулась память. Свет в лесу, цветы, вампиры.

— Где я? — спросила она.

— Ты всюду, где и не грезила побывать, маленькая Карин, — сказала женщина и тихонько засмеялась.

Стены комнатки поблескивали, словно темный металл.

— Здание, — пробормотала Шон. — Здание с ногами, все в цветах…

— Да, — сказала женщина.

— Ты… кто ты? Ты сотворила свет? Я была в лесу, и Лейн умер, и мои запасы почти кончились, и я увидела свет, голубое…

— Это был мой свет, дитя Карина, когда я спускалась с неба. Я была далеко, о да, далеко, в землях, о которых ты и не слышала, но я вернулась.

— Женщина внезапно встала с колен и закружилась, ее пестрая одежда затрепетала, замерцала, а голубая дымка завивалась вокруг нее.